Дождётся он, что поведут её с другим под честный венец, бают среди челядинцев строгановских, что жених есть на Москве у молодой хозяюшки, боярин статный, богатый, у царя в милости. Куда уж ему, Ермаку, душегубу, разбойнику, идти супротив боярина, может ли что, кроме страха, питать к нему девушка? Нет, не честный венец с ней ему готовится, а два столба с перекладиной да петля пеньковая. Вздёрнут его, сердечного, на просторе он и заболтается.
Да и лучше! Легче казнь вынести, нежели на глазах своих видеть её с другим, хотя бы и с боярином.
— Венец… — повторил чуть слышно Ермак Тимофеевич, и на его губах вспыхнула горькая улыбка. Сон ему вспоминается, что видел он как раз в ту ночь, как порешили идти в «строгановское царство». Видит он страну неведомую, невиданную, странную, снег как будто, а деревья зелёные. Таких деревьев он отродясь не видывал. Толпы людей низкорослых, лохматых, в шкурах звериных, глядят на него с товарищами, осыпают тучами стрел, он приказывает палить из пищалей и идёт вперёд, а кругом него всё трупы валяются. Вдруг всё исчезло, а затем он и себя самого увидел, а у него на голове венец княжеский…
С тем он и проснулся. И к чему сон такой ему привиделся? И странно то, что отчасти он исполнился.
Когда наступила зима, поля и горы покрылись снегом, он уже здесь, в запермском крае, увидел то место, которое видел во сне: снег, а деревья зелёные.
Что бы это означало?
Люди бают, что там, за Каменным поясом, всё так: зимой при снеге кругом стоят зелёные деревья, а нечисть эта поганая, низкорослая в звериных шкурах ходит. Нет, надо идти в их берлогу! Когда их сюда дождаться проклятых? Так мысленно решил Ермак Тимофеевич.
Утомлённый тяжёлыми воспоминаниями о прошлом, он незаметно для себя заснул, и ему привиделся снова тот же самый сон. Точно ужаленный вскочил Ермак Тимофеевич и сел на лавку, протирая глаза.
— Что бы это значило?
В это время дверь отворилась и в избу вошёл Иван Кольцо.
— Что, брат Тимофеевич, выспался?
— Всхрапнул маленько, был тот грех, — отвечал Ермак.
— А я по посёлку побродил, погуторил с молодцами, и ведь, пожалуй, ты намедни правду баял…
— Про что?
— А про то, что обсиделись наши удальцы, как куры на насесте, не сгонишь.
— Ой ли!
— Право слово… Есть из них, индо дрожат, как про поход слышат, а зато много и таких, что другие речи ведут…
— Какие же такие речи?
— А такие, что от добра, дескать, добра не ищут… Живём как у Христа за пазухой, умирать не надо…
— Вот оно что…
— Дела не хвали…
— Ничего… — поднялся во весь рост Ермак Тимофеевич, — как кликну клич, не то заговорят, все пойдут до единого…
— Дай-то бог, только надо это скорее, а то и другие вконец излобочатся.
— Ничего… Не боюсь, повернутся… Сам же говорил, что со мной в чёртово пекло пойдут, а не токмо на нечисть поганую.
— Да, но то говорил я на Волге, — со вздохом сказал Иван Кольцо, — ребята были не балованные.
Ему самому было страшно тяжело бездействие, но из любви и дружбы к Ермаку, в сердечную тайну которого он проник чутьём друга, он не говорил ему этого, хотя мысленно обвинял себя в слабости, так как ему для спасения друга надо было действовать решительно.
— На днях пойдём походом, так хоть поблизости… — вдруг заявил Ермак Тимофеевич. — Созывай завтра круг к вечеру.
И действительно, Ермак на другой день утром вынудил у Семёна Иоаникиевича согласие снарядить их в поход в ближайшие станицы кочевников. Казаки, как и предсказывал атаман, составили круг, решили идти в поход и пошли все до единого.
Дойдя до ближайшей станицы враждебных чувашей, они многих из них перебили, ещё более разогнали, захватили много драгоценной пушнины, самопалов, стрел и вернулись в посёлок с знатной, а особенно на первый раз, добычей. Часть мехов Ермак Тимофеевич, по приговору круга, подарил Строгановым, которые отдарили их угощением. Целый день пировали казаки. Поразмяты были у них и ноги, и богатырские плечи.
Возвратившаяся из горницы Семёна Иоаникиевича в светлицу Антиповна не застала уже Ксению Яковлевну в рукодельной. Она находилась снова во второй горнице у окна вместе со своей любимой сенной девушкой, чернобровой и чернокудрой Домашей.
Антиповна вошла в горницу, постояла у двери, поглядела на обеих и, повернувшись, пошла из комнаты, ворча себе под нос:
— Авось разговорит её Домаша, девка шустрая.
Домаша была действительно весёлая, разбитная девушка, умевшая угодить Ксении Яковлевне, войти всецело в её доверие, утешить в горе и развеселить в грусти.
Тоненькая, но не худая, а, напротив, красиво сложенная — тонкость её фигуры происходила от тонких костей, — с мелкими чертами оживлённого личика матовой белизны и ярким румянцем, живыми, бегающими чёрными, как уголь, глазами, она как-то странно отличалась от остальных сенных девушек, красивых, белых, кряжистых, краснощёких, настоящего русского типа женской красоты. Цвет волос Домаши был иссиня-чёрный, то, что называется цветом воронова крыла. Происхождение Домаши, видимо, было нерусское, но кто были её мать и отец — неизвестно.