Эту радостную пору жизни трудно забыть. В слюдяное окно с утра пробивался солнечный свет, на улице звучала капель, прилетели скворцы. Разве усидишь дома? Тянет на волю, на большую реку, где сейчас шумят перелетные стаи. Кама в эту пору разливалась до горизонта, краснолесье — ельники и сосновые боры — становилось темным и гудело на весеннем ветру, березники и ольшаники подергивались, как туманом, зеленой дымкой. Шло хлопотливое гнездование. По шалой полой воде, белея смолистыми бревнами, уплывали на камское низовье плоты.
Трудная работа была на строгановских стругах и плотах. Истекая соленым потом, русские люди шли тяжкой поступью под изнурительным зноем по камским и волжским раскаленным сыпучим пескам.
Шли бурлаки и пели. Речные ветры далеко разносили песню. Одна из них запомнилась крепко. Издревле пелась она надрывно-тягуче:
Ой, укачала, уваляла…
Голоса рокотали, жалоба и где звучали в них. Впереди вереницы лямочников, обросших, грязных, измотанных, шел передовой-гусак, наваливаясь на бечеву могучим телом.
А на струге, упершись в бока, стоял сытый, довольный строгановский приказчик и по-хозяйски кричал: «Живей, торопливей, шалавы!..»
Все это ярко встало перед Ермаком. Ворочаясь на полатях, он думал: «Вот она, родная сторона, могутные русские люди. Тихи и покорны, и невдомек им добывать себе вольную, сытую жизнь. Вот бы пойти атаманом к ним; чай, не мало будет охотчих потрясти бояр да купцов».
От этих мыслей кровь горела в Ермаке. На Дону, он видел, тесно ему будет. Только и походы, что в Азов. А по станицам — заможных сила. Не простят они ему расправу с Бзыгой, — отправятся, осмелеют и свернут в дугу.
«Бежать, уходить надо с казаками на Волгу-реку. Туда, к Иванке, багрить купецкие караваны, жечь царские остроги да вешать за неправду воевод, — думал он. — А там видно будет, что делать дальше… А что, ежели схватят, да голову под топор», — опалила его сердце внезапная мысль.
Но тут он сам себе ответил: «Ну, и что ж! За волюшку, за товарищество можно и жизнь положить! Весны дождусь и подниму станицу: айда за мной на Волгу-реку, на широкий разгул!»
Сон не приходил, воспоминания взбудоражили душу. Ермак не выдержал, поднялся с нар и в одних исподних выбрел из землянки. Темная безмолвная ночь укрыла степь. С невидимого неба мягко падал обильный снег. И степь, и землянки исчезли в мягких пушистых сугробах, чистых и нежных, и хотелось нырнуть в них и отоспаться, как в пуховиках. Из-под омета старой соломы выскочила кудластая собачонка, тощая и поджарая, виляя хвостом, она запрыгала перед казаком.
— Ишь ты, — улыбнулся Ермак, — и твое псиное сердце не выдержало покоя! — Большой шершавой ладонью он приласкал собаку и глубоко вздохнул:
— Эх, Волга-матушка!
Нехотя вернулся он в землянку. Спертый воздух дрожал от казачьего храпа. Крепко спали здоровые донцы. Камелек давно погас, только из-под золы ласковым глазком маняще выглядывал раскаленный уголек…
Возвратился Ермак в Качалинскую станицу тихий и сосредоточенный. Он уже решил расстаться с Доном — не житье ему здесь, и теперь думалось о том, как поднять станичников на Волгу. Над Доном подувал влажный ветер, жухлый снег мягко вдавливался, под крышами мазанок горели, как свечи, ледянные сосульки, и веселое солнце искрами рассыпалось по сугробам. В полдень дымились голые влажные деревья. По еле приметным признакам чувствовалось приближение весны. Скоро по-над Доном пролетят лебединые стаи, закричат гуси. Двинутся на север утиные стаи.
В станице была глубокая тишина — досыпала она свой последний зимний сон. В этой прохладной тишине с замирающим сердцем Ермак переступил порог кольцовского куреня. Он ждал, — сейчас из-за полога выпорхнет бойкая Клава, блестнет острыми зубами, прозвенит монистами и бесстыдно скажет ему: «Пришел-таки, соскучился, кучерявый!»
Но не выбежала навстречу Клава. Посередине нетопленной избы на груде сидела старуха с крупными чертами лица, полинявшими, когда-то синими глазами. Но в них, как под неостывшей золой, поблескивал огонек. Большой горбатый нос, заостренный подбородок делали ее похожей на хищную птицу. Она недоброжелательно взглянула на неожиданного гостями проскрипела, как ржавая петля:
— Ты чего, казак, ломишься в чужой курень?
— Мне бы Иванку повидать. Аль не признала, бабка, — смутился Ермак.
— Вспомнил когда! — ехидно улыбнулась она. — Иванко мой на Волгу гулять побежал, а с ним и Клавка увязалась.
— А девке что там делать? — нахмурился атаман.
— Так разве она девка? Это бес! — старуха почмокала сухими ввалившимися губами. — И куда мне теперь, седой податься, — не придумаю… Возьми меня, казак, в женки! — вдруг предложила она.
— Да ты, старая карга, сдурела! — побагровев от возмущения, выкрикнул Ермак.
— Карга, да крепкая! — огрызнулась старуха и засмеялась.