На бугорке, на белом аргамаке, отмытом в волжской воде, в пышном плаще, сидел Касим-паша и наблюдал за переправой. Он выкрикивал что-то конникам, но что могли поделать они? Стремнина уносила многих из них в синюю даль, многие гибли тут же на глазах. Воды Волги покрылись телами воинов, плывущими конями, за хвосты и гривы которых цеплялись десятки рук и тянули животных на дно.
Поодаль от Касим-паши у шатра стоял Девлет-Гирей, хмурый, с замкнутым лицом. Три сына его — царевичи молча следили за отцом. Он долго и упрямо молчал. И когда могучее течение Волги смыло последнего всадника, махнул рукой и сказал с горечью:
— Зачем было идти на Итиль? Я говорил…
Немногие ордынцы добрались до астраханского берега, и тут женки полонили их. Мокрых, посиневших они погнали их в крепость.
— Пошли, пошли, вояки!
Навстречу женщинам выехал воевода на вороном коне. Веселым взглядом он встретил женок:
— Это откуда столь набрали бритоголовых?
— Торопились, вишь, в Астрахань, да обмочились с испугу. К тебе гоним, воевода, на суд праведный!
— Ай да женки! — похвалил Черебринской. — С такими не погибнешь!
— А мы и не думали умирать. И Астрахань не уступим!
— А кто ревел со страху в овражине? — лукаво спросил вовода.
— А мы для прилику… Как же бабе да без слез! Уж так издавна повелось, не обессудь…
Касим-паша медлил, не шел на штурм Астрахани. Тем временем перебежчики сообщили воеводе: на старом Хазарском городище, на Жариновых буграх, турский полководец начал возводить деревянную крепость. Когда-то очень давно, тысячу лет тому назад, на этом месте располагалась столица Хазарского царства — Итиль. Ныне от нее остались заросшие руины — рвы, ямы, холмы битого кирпича и черепицы, да забытае гробницы, многие из которых сейчас разрыли турецкие спаги, раскидав кости и похитив погребальные чаши и другие ценности, схороненные вместе с покойниками.
На западном, нагорном, берегу Волги, в двенадцати верстах выше Астрахани, стал расти новый город. Желтые рынь-пески усеялись тысячами юрт, над ними целый день вились синие дымки. Ветер доносил стук топоров, звуки зурн и мелкую дробь турецких барабанов. Дни стояли теплые, голубые. Над Волгой летали белые чайки, а выше их реяли орлы-рыболовы.
По ночам лагерь озарялся множеством огней, и ордынцы, сбившись вокруг костров, в больших черных котлах варили конину и вслух роптали на Касим-пашу. Недовольны были и ногайцы, согнанные князьком изменником в турецкий стан. На противобережной правнине подсохли пушистые метелки ковыля, трава побурела. Надвигалась осень, а с нею и пора откочевки на свежие нетронутые пастбища, на тихие просторы, где табуны и отары овец моги перебиться в холодную и вьюжную зиму.
Все это радовало воеводу, но он задумчиво хмурил темные брови. Хотя кругом кипела горячая работа — обновляли палисады, крепили заплоты, подсыпали повыше валы, жгли камыш в низких местах острова, чтобы не дать приюта незваному гостю, а по улице то и дело раздавался топот конных разъездов, день и ночь караулили надежные заставы, — все же на душе Черебринского было неспокойно. Хотя и храбры стрельцы и охочие астраханские люди, а все же малочисленны. Огромная орда могла в любую минуту скопищем броситься на Астрахань и подавить гарнизон своей тяжестью. Не боялся воевода лечь костьми за родную землю. Знал, что и другие не уступят ему в храбрости, но умереть под мечом врага легче, чем выстоять. А выстоять надо, если даже не придет помога!
Свою тревогу Черебринской таил глубоко. Каждое утро он обходил крепость и город. Вид его был величав и покоен. На нем были сапоги, расшитые золотом, красные штаны, белый зипун, а поверх желтый кафтан с длинными рукавами, которые можно собирать и распускать по желанию, на боку поблескивала богато украшенная самоцветами сабля.
Неспешно поднимался он на вал и смотрел на далекий волжский берег, где за серебристым туманом угадывался вражеский лагерь. После этого он спускался с вала и медленно пешком шел к другим местам обороны. За ним, в отдалении, двигались меньшие воеводы в лиловых кафтанах, старосты и тиуны. Хозяйским глазом воевода замечал все и тут же приказывал исправить оплошности. Своим внушительным видом он вселял уверенность в народе. В городе все шло своим чередом: озабоченно работали в мастерских, у праспахнутых настежь дверей, а то и вовсе под открытым небом, шорники, седельники, ткачи, жестянщики, веселые кузнецы, портные. На торжках попрежнему кричали и божились торговцы, клялись покупателю, что продают товар себе в убыток. При виде воеводы толпа почтительно расступалась.
Пройдя базар, Черебринской направился в церковь. Шло богослужение, звонили колокола, на паперти толпились нищие и среди них слышалось пение юродивого Алешеньки. Он гнусавил:
Идет божья гроза… Горят небеса Огнем лютым… Точатся ножи, Всякий час дрожи…
Разевая беззубый рот, сверкая впалыми глазами фанатика, обнаженный до пояса, с тяжелыми веригами на костлявой груди, юродивый производил на толпу гнетущее впечатление.
Заметив это, воевода решил убрать «своего завывальца». И без него нерадостно было.