— Потому, что их враждебно интерпретируют не за рубежом, а в «Литературной газете».
Молодой человек снова засмеялся, на этот раз довольно громко. Очевидно, его от души забавляли мои ответы.
Разговор в этом духе продолжался долго: говорили, что мне ничего не стоит напечатать маленькое письмо, десять слов. Опубликовал же подобное письмо такой-то и такой-то? Я отвечал, что у них — своя жизнь, а у меня — своя, и в моей — ни короткому, ни длинному письму нет места. Говорили о моем обращении к Федину, и я ответил, что решительно не понимаю, каким образом оно распространилось после того, как его единственный экземпляр был опущен моей рукой в почтовый ящик адресата. О том, что, по слухам, Федин ездил с моим письмом в ЦК, я не упомянул — не был в этом уверен. Но о том, что покойная Михайлова[69], секретарь Федина, работала в КГБ, сказал, добавив, что письмо прежде всего должно было попасть в ее руки. Это был косвенный намек на то, что сами работники КГБ распространяют подобные документы — и нет ничего удивительного в том, что мое предположение насчет Михайловой было встречено неловким молчанием.
— С первого взгляда видно, что это письмо — личное, — сказал я. — Обращение на «ты», некоторые намеки, понятные только мне и Федину. Я был заинтересован не в распространении письма, а в том, чтобы председатель Союза писателей поддержал «Раковый корпус».
Потом заговорили о «Раковом корпусе», и в эту минуту случилось то, что в старину называлось «qui pro quo», как бы подчеркнувшее мою независимость, что было очень кстати. В разгаре спора я спросил Васильева:
— Как вас зовут?
Мне действительно надо было узнать его имя-отчество, он больше всех кипятился, нападая на «Раковый корпус». Васильев растерянно заморгал, а неизвестный молодой человек так и покатился со смеху. Очевидно, ему показалось очень забавным, что я не знаю, как зовут секретаря парторганизации.
— Я… э-э-э, я — Васильев.
— Да нет, как ваше имя-отчество?
— Аркадий Николаевич.
— А вы знаете, Аркадий Николаевич, что Солженицын написал «Раковый корпус» с искренней целью найти свое место в советской литературе? Он, по просьбе Твардовского, пошел навстречу вам этой повестью, а вы, вместо того чтобы поддержать его…
Не помню, какие еще доводы я приводил в защиту доверия, но помню, что (как всегда в таких случаях) не спотыкался и сразу находил верное слово. Когда я наконец замолчал, Наровчатов решил подвести итог.
— Мы говорим уже два часа, — сказал он. — И я надеюсь, что Вениамин Александрович учтет наши просьбы и пожелания. В конце концов…
Я прервал его:
— Сергей Сергеевич, прежде чем разойтись, мне хотелось бы… До сих пор я слушал ваши претензии, теперь попрошу выслушать мои.
Не знаю, что на меня нашло и почему я так разбежался, может быть (как это было в Ленинграде, в НКВД, на допросе в сентябре 1941 года), обрадовался, что удалось отбиться, но разговор вдруг как бы повернулся на невидимой оси и принял другой оборот в буквальном смысле этого слова.
— Вот вы читали в «Литературке», что я в своем обращении к Федину оболгал Секретариат, — почему, зная, что это неправда, вы за меня не заступились? Почему вы не ответили на мое протестующее письмо, когда меня оскорбили, напечатав вздор о том, что я занимаюсь главным образом тем, что слушаю передачи о себе зарубежных радиостанций? Почему мое имя вычеркивается из всех издательских планов и для того, чтобы опубликовать сказку в «Пионере», мне пришлось обратиться в ЦК? Или рука бы отвалилась, если бы кому-нибудь из вас пришло в голову снять трубку и позвонить мне, хотя бы для того, чтобы спросить, как я себя чувствую, а я последнее время часто хвораю?
В.Н. Ильин отодвинулся — он сидел в кресле, — и за креслом я увидел небольшой столик, на котором лежала груда папок высотой, чтобы не соврать, в полметра… Не знаю, что это было, но мне мигом вспомнилась огромная папка, лежавшая на столе Поликарпова и содержавшая материалы, связанные со статьей «Белые пятна». Теперь перед моими глазами выросла гора таких папок, и, хотя Ильин заглянул только в одну из них, я понял, что мне предстоит выслушать обвинительную речь. Нельзя сказать, что эта была глубокая речь — так же, как на ленинградском допросе, мы с Ильиным оказались на разных уровнях, хотя тогда меня допрашивал, вероятно, старший лейтенант, а Виктор Николаевич был генералом с многолетним стажем. Пожалуй, можно даже сказать, что это была сдержанная речь, но когда он сказал, что, заступаясь за политических преступников, мне волей-неволей приходится подчеркивать единство наших взглядов, я взорвался.