Я стоял на старой грузовой платформе, служившей нам трибуной, и все время меня не покидало гордое сознание того, что мы, социалисты, — великая держава, внушающая страх своим врагам, держава, от которой зависит больше, чем от других великих держав. Весь мир знает, что именно мы свергли Бисмарка, а Вильгельм Второй вынужден заискивать перед нами; нас боятся французские шовинисты и американские реакционеры, Генри Гайндман и Константин Победоносцев. И можете быть уверены, что сегодняшней демонстрацией и митингом в Гайд-парке мы обеспечили премьеру Солсбери несколько бессонных ночей.
Энгельс отпил глоток вина, обвел взглядом всех гостей и продолжал с новым приливом вдохновения:
— Граждане нашей великой державы — всюду! Они в тюрьмах Сибири, на золотых приисках Калифорнии и даже, как мы убедились прошлой осенью, в Австралии. Думая об этой державе и ее гражданах, я сошел сегодня с трибуны с высоко поднятой головой, и мне даже показалось, что я стал на несколько дюймов выше ростом.
Энгельс долил вина в отпитый бокал, поднял его над головой и воскликнул:
— За нашу великую державу! За ее бесстрашных граждан!
Тост приняли с энтузиазмом. Потом было провозглашено еще несколько тостов с разных концов стола, а когда уже собрались было вставать, Энгельс сказал:
— В конце апреля в одной буржуазной венской газете я прочитал: «Святой, память которого чтится Первого мая, зовется Карлом Марксом».
За столом прокатился смешок.
— Да, так и написано было: святой зовется Марксом, — продолжал Энгельс. — Меня это страшно разозлило. Газетка хотя и в иронически-издевательском тоне, но пытается внушить своим читателям мысль, будто для нас, его приверженцев и учеников, Маркс — это святой со всеми вытекающими отсюда последствиями, такими, как бездумное поклонение, вера в его непогрешимость и тому подобное. На самом же деле Маркс больше всего на свете — это он доказал всей своей жизнью и всеми своими трудами, — больше всего ненавидел слепую веру в имена и причисление борцов и мыслителей к лику святых. Маркс для нас не святой, а гений революционной мысли, великий стратег социальной борьбы. И мы, конечно, чтили его, чтим и всегда будем чтить.
— А завтра его день рождения, — тихо произнесла Тусси.
— Совершенно верно! — подхватил Энгельс. — Трудно представить подарок ко дню рождения, который обрадовал бы его больше, чем сегодняшние колонны на улицах Лондона и сегодняшний Гайд-парк.
Энгельс замолчал, и теперь уже никто не спросил его, о чем он сожалеет. Все поняли: сожалеет он лишь о том, что именинник не полюбовался прекрасным подарком и не порадовался ему.
— Последний тост, — сказал Энгельс, — я хочу предложить за два дня рождения: за день рождения Маркса и за день рождения Международного праздника трудящихся. Это прекрасно и знаменательно, что они почти совпали!
Все осушили бокалы и еще не успели поставить их, как кто-то запел «Марсельезу». Песню подхватили в разных концах стола и на разных языках. Энгельс пел по-французски. Стихи и песни он признавал лишь на языке оригинала.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Стоя у вырытой могилы Елены, Энгельс думал о многом…
О том, с какой жестокой последовательностью судьба возлагала на него этот скорбный удел — хоронить одного за другим членов семьи Маркса. Девять лет назад, придя сюда впервые, он говорил здесь речь над гробом Женни; спустя чуть больше года ему пришлось писать некролог о Женни-младшей, внезапно умершей в неполные тридцать девять лет; минуло только два месяца — и он снова пришел на это кладбище, чтобы рядом с Женни положить самого Карла, чтобы сказать ему последнее «прости». И вот эта могила снова раскрыла свои недра, и вот он снова здесь…
Он думал о том, что никогда не видел Хайгетское кладбище в летнюю пору, в пышном зеленом убранстве, что горькая необходимость приводила его сюда лишь поздней осенью, зимой или очень ранней, голой и холодной, весной и что это, пожалуй, единственный милосердный жест судьбы: видеть Хайгет и эту могилу цветущим летом было бы для него непереносимо…
Он думал о том, что его и самого уже давным-давно судьба могла бы уложить в землю. Сколько было у нее для этого возможностей!.. И шпага господина фон Краценау, с которым в пору юности он дрался на дуэли, предварительно влепив ему за оскорбление пощечину, и пули правительственных войск в тех четырех сражениях, в которых он участвовал в дни баденско-пфальцского восстания, и преследования агентов королей Пруссии, Франции, Бельгии, и тюремные одиночки, и, наконец, болезни…
Он думал о том, что через три с половиной недели ему исполнится семьдесят лет, что он пережил не только Карла, Женни, многих прекрасных товарищей по борьбе и друзей, но и двух своих горячо любимых жен; он думал о том, что долголетие — это нелегкий дар судьбы…