В нашей с Женни жизни не было покоя, о каком ты для нас мечтал, тишины, умиротворенности, довольства. Наоборот, над нами то и дело ревели бури. Когда-то в своей докторской диссертации я утверждал: «Обыкновенные арфы звучат в любой руке; эоловы арфы — лишь тогда, когда по их струнам ударяет буря. Не нужно приходить в смятение перед лицом этой бури…» Так я думал в молодости, и сейчас, завершая жизнь, я еще более уверен в том, что не надо бояться бури. Женни и я — эоловы арфы. Если бы в нашей жизни не было бурь, мы не прозвучали бы. Видел бы ты, как Женни, которую ты звал ангелочком, преображалась в дни таких бурь — хотя бы в дни Кёльнского процесса коммунистов осенью 1852 года или в дни Парижской коммуны и после ее разгрома, когда мы создали Комитет солидарности с жертвами террора, где она пропадала дни и ночи. Это был не ангелочек, а демон революционной бури, действия, воли. Она принимала участие во всех моих начинаниях и схватках, делила со мной все радости и горести борьбы, — так было всю жизнь, и без этого она не могла, в этом ее призвание.
— Но разве не ты, — возразил укоризненный голос отца, — еще в сочинении на выпускных экзаменах писал: «Только из спокойствия могут возникнуть великие и прекрасные дела: оно — та почва, на которой только и произрастают зрелые плоды»?
— Конечно, это писал я, — согласился Маркс. — Вероятно, тут сказалось влияние любимого нами обоими Гёте, который в «Торквато Тассо» говорит:
Но теперь я отвергаю свою юношескую мысль и мысль Гёте.
— Ты замахиваешься на великого Гёте?
— Я отвергаю сейчас лишь одну его мысль, но должен сказать тебе, что в жизни мне нередко встречались мысли, принадлежащие величайшим людям, которые я находил ошибочными или устаревшими и всегда отвергал их решительно и спокойно…
Так вот, я не кончил. Несмотря на все бури, шумевшие над нашими головами, мы, отец, оставались спокойными. Но это не то спокойствие, о котором я уже поминал. Это покой, которому учили стоики, — атараксия глубинный покой души, основанный на ясном осознании своей цели, своего назначения в мире, на четком понимании того, к чему ты призван. Только этот стоический покой помог нам с достоинством перенести беды и невзгоды, которые обрушивала на нас судьба…
Тихо вошла Тусси. Она коснулась мягкой прохладной ладонью его лба, справилась о самочувствии, спросила, не надо ли чего. Нет, ему ничего не надо, спасибо. Маркс закрыл медальон и положил его под подушку.
— Как мама?
— Забылась… Я посижу у тебя.
— Посиди.
Но Женни не спала. Она по-прежнему лежала с закрытыми глазами и, как старую, зачитанную книгу, листала свою жизнь… Вспоминала первое общее горе — смерть отца Карла весной тридцать восьмого года — он так и не успел стать ее свекром, хотя очень этого хотел; потом — первое крушение планов, связанных с надеждами на научную карьеру Карла в Боннском университете; вспомнила первое изгнание — пока добровольное — во Францию и тут же первый семейный очаг, в Сен-Жерменском предместье, на левом берегу Сены, в скромном доме на тесной улице Ванно; потом рождение своего первого ребенка, Женни… Тут она впервые подумала о том, что судьба так гоняла ее с Карлом по свету, так швыряла из страны в страну, из города в город, из квартиры в квартиру, что дети родились в разных городах Европы — в Париже, Брюсселе, Лондоне — и не было двух детей из всех шестерых, что родились бы в одном доме, но была такая улица, — о, этот проклятый Дин-стрит! — где они потеряли двоих, Гвидо и Франческу… Смерть Гвидо была первой смертью в их семье.
Потом ей вспомнилась первая смерть внука, вернее, внучки — маленькой дочурки Лауры. Потом первая высылка: из Парижа в Брюссель; потом первая помощь друзей: после закрытия «Немецко-французского ежегодника» они остались совершенно без денег, и друзья по «Рейнской газете» прислали им в Париж тысячу талеров; потом… Потом она вспомнила, что все это не раз повторялось: радость и горе, надежда и страх, помощь друзей и крушение планов, рождение детей, внуков и их смерть, изгнания и убогие квартиры в предместьях… Все приходило и уходило, все повторялось. Неповторимыми были только жизнь, только Карл, только их любовь. Ей вдруг стало страшно, что она сейчас умрет и перед смертью не увидит Карла.
— Ленхен, — сказала она, — как чувствует себя сегодня Мавр?
Но в это мгновение открылась дверь: на пороге, поддерживаемый Тусси, стоял Карл. Он был худ и бледен, неуверенные движения выдавали его слабость, он тяжело опирался на руку дочери.
— Женни! — нежно и тихо произнес он.
Тусси подвела его, он не сел на стул, стоявший здесь, а опустился рядом с невысокой постелью на колени и обнял жену за плечи. Она выпростала из-под одеяла правую руку и положила ее на голову мужа.
— Здравствуй, Карл, — так же тихо сказала она. — Зачем ты встал? Разве доктор Донкин разрешил тебе это? — Женни чуть заметно шевелила пальцами его совсем белые, истончившиеся, ставшие легкими волосы, черными оставались только брови.