— Двадцать третьего ноября, — тихо вставила Лиззи.
— Да, двадцать третьего ноября здесь, в Манчестере, казнили четырех ирландцев, боровшихся против британского гнета. Этот день стал днем национального траура Ирландии.
— Как это не помню! — обиделась Тусси. — Преотличпо помню. Тогда еще наша Женни надела траурное платье, а свой польский крест стала носить на зеленой ленте.
— Да, зеленый цвет — это цвет Ирландии, — так же тихо сказала Лиззи.
— В тот день, — продолжал Энгельс, — двадцать третьего ноября, я обещал Лиззи, что мы съездим в Ирландию и что я напишу историю ее многострадального народа. Ирландия — это поистине Ниоба среди других наций. Только за несколько лет в середине нашего века из-за голода, эмиграции и разорения англичанами ее хозяйства она потеряла больше двух с половиной миллионов своих детей. Так что, милая девочка, приготовься к тому, что наше путешествие будет состоять не из одних лишь радостей и удовольствий. В сущности, нам предстоит боевая рекогносцировка. История Ирландии, которую я намерен написать, может оказаться очень современным и даже злободневным сочинением.
— Ах, как жаль, что с нами не поедет Женни! — так же искренне, как до этого радовалась, теперь огорчилась Тусси. — Ведь она последнее время только и живет Ирландией. Собирается даже что-то писать, вроде тебя…
— Что ж, надеюсь, ты поможешь ей своими наблюдениями, которыми тебя обогатит поездка.
— Конечно! — горячо согласилась Тусси.
— Ну а теперь, мои дорогие, — ласково, но решительно сказала Лиззи, пора спать. Завтра первый день твоей свободы, Фред, и он должен начаться хорошо, то есть прежде всего ты должен встать с ясной головой.
— Вы правы, тетушка Лиззи, — поддержала девушка, — но, прежде чем мы разойдемся, я, если позволите, предложу еще один тост, последний. — Она набрала полную грудь воздуха, восторженно-влюбленными глазами посмотрела на Энгельса, на Лиззи и выдохнула: — За Ирландию!
— За Ирландию! — как эхо повторили они, вставая.
Тусси уже собралась было пригубить вино, но вдруг остановилась, что-то все еще бурлило в ней и искало выхода. Она снова подняла руку с бокалом и дрогнувшим голосом произнесла:
— За вас, тетушка Лиззи, за тебя, Ангельс, еще раз — за твою свободу. — Она помолчала несколько мгновений и с возрастающим жаром продолжала: — За Мавра, за Мэмэ, за Женни и Лауру, за зеленое знамя Ирландии…
Ее щеки и глаза горели, а сердце переполнялось восторгом перед этим огромным распахнутым миром и слезами — от ясного сознания невыразимости своего восторга, от смутного предчувствия невозможности охватить все, что ни есть в жизни, ко всему приникнуть, во всем принять участие.
— …За Лондон, за "Историю Ирландии", за "Капитал", за песню, с которой вы отбивали атаки пруссаков!
Она задохнулась, в ушах звенело, сквозь шум и звон она вдруг услышала, как Энгельс и Лиззи запели:
Она перевела дыхание и подхватила вместе с ними:
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Маркс был вне себя, когда узнал о поступке Пфендера. Они виделись во вторник двенадцатого апреля в Генеральном совете Интернационала, и тот, сообщив, что Шаппер уже вторую неделю хворает, умолчал о желании больного, чтобы Маркс навестил его. "Черт бы побрал такую заботливость обо мне!" возмущался Маркс, хотя сейчас действительно и без Шаппера у него столько тревог и огорчений, печалей и забот. Ведь беда в самом деле не приходит одна.
В канун нового года умер от чахотки Роберт Шо, рабочий-маляр, член Генерального совета, секретарь-корреспондент для Америки. Маркс принимал участие в его похоронах, написал некролог, в котором выразил свое восхищение этим мужественным и благородным человеком. Тяжело терять таких прекрасных товарищей по борьбе, и Маркс болезненно переживал утрату.
А в конце февраля умерла двухмесячная внучка. Маркс, схоронивший троих детей, лучше других мог понять горе молодых родителей. Он писал Лауре и Полю в Париж: "Я слишком много страдал от подобных утрат и потому глубоко сочувствую вам. Но опять-таки по собственному опыту знаю, что все мудрые избитые слова и пустые утешения, произносимые в подобных случаях, бередят истинное горе, а не облегчают его".
Вскоре после этого с тяжелой формой чахотки угодила в больницу жена Дюпона, славного французского товарища, тоже рабочего, тоже члена Генсовета. В эти ужасные дни хозяин фабрики, где Дюпон работал, прогнал его, и вот уже несколько недель с тремя маленькими дочками он сидит на хлебе и воде. Из своих скудных средств Маркс дал ему немного денег, пять фунтов прислал из Манчестера Энгельс, но это не решает дела, и надо ломать голову, как помочь попавшему в беду. А жена его уже умирает…