Выйдя из ресторана, мы с ней оказались впереди, муж с Манфредом шли следом. «Но ты счастлива?» — спросил я. Она передернула плечами — то ли имея в виду, что вопрос дурацкий, то ли показывая, что вообще не понимает смысла этого слова, ей все равно, не будем об этом. Счастье —
Мне просто очень хотелось остаться с ней, не прощаться прямо сейчас, а чтобы до этого прощания еще оставалось двадцать, тридцать кварталов, тридцать минут, тридцать лет. Когда пришло время разойтись на углу, я вдруг услышал собственные слова: «Необычное дело». — «Какое именно?» -осведомился ее муж. «Да, совершенно необычное», — подтвердила она. Объяснять мы не стали, потому что оба были не уверены, что другой все истолковал правильно. Потом все пожали друг другу руки. Ее пожатие оказалось твердым. Договорились, что в ближайшее время еще раз поужинаем. «Да, — подхватил он. — В самое ближайшее». Мы ушли. Манфред обнял меня за плечи и сказал: «Крепись».
Она позвонила не через неделю, даже не через день, а в тот же вечер. Я могу говорить? Да, могу. В голосе моем опять звучала уязвленная покорность, как будто я безвольно объявил: «Давай, твоя очередь».
— Лучше бы это был ты. Да о чем она, господи?
— Прекрасно знаешь. Что?
— Я же уже сказала! Лучше бы вместо него был ты.
В голосе звучала злость — за то, что я не уловил смысл сразу, заставил ее повторять.
Мне, будто человеку, которого подрыв старого здания на соседней стройплощадке вырвал из очень глубокого сна, понадобилось убедиться, что я расслышал верно, понадобилось время, чтобы собраться с мыслями.
— Что, я так сильно тебя расстроила? — спросила она в конце концов, вновь рассердившись.
-Да.
Настал ее черед опешить.
— А чему тут расстраиваться?
Я не знал, почему я расстроился.
— Потому что у меня сердце сейчас несется вскачь, а времени-то прошло немало. Столько лет, а ничего не проходит, — сказал я.
Мне вспомнились ее слова о том, как можно любить, не влюбляясь. Я почувствовал внутри их чары. Я просто любил ее, любил обиженной любовью разбитого сердца, ведь столько лет потрачены впустую, ведь не бывает любви без тяги, томления, терзаний. Чем больше я об этом думал, тем мучительнее мне делалось. Мне хотелось сказать: мы зря потратили столько лет жизни. Потом я это сказал. «Мы зря потратили свою жизнь, мы оба живем не своей жизнью, и ты, и я. Все у нас ненастоящее».
— Ошибаешься. Ничего в этом нет ненастоящего. Ты и я — единственное, что есть настоящего в нашей жизни, а вот все остальное ненастоящее.
Не знаю, что на меня нашло и к чему все это стремилось, но внезапно налетел ураган горя, какого я не припомню с детства, когда горе кажется таким безысходным, такие неизбывным, что, без всяких предвестий со стороны своего тела, я вдруг осознал, что рыдаю, вернее, пытаюсь сдержать рыдания, чтобы Манфред их не услышал.
— Так уже давно и... — Я пытался найти верные слова, борясь с комком в горле, не понимая, к себе обращаюсь или к ней.
— Скажи — не важно, что ты хочешь сказать, говори. — На самом деле она имела в виду: «Плачь, если так легче, — может, нам обоим полегчает».
Но я поймал ее на слове.
— Нет, ты скажи за меня.
Что на деле означало: «Сперва ты заплачь», а этим я хотел сказать: «Я приму сочувствие, сострадание, даже дружбу, только не исчезай больше, не исчезай».
Я никогда и ни с кем до того не бывал настолько честен, именно поэтому мне и казалось, что, даже рыдая, я притворяюсь, потому что только мысль о том, что я притворяюсь, и помогала уклониться от захлестнувшей меня волны неизбывного горя.
Возможно, в этом, в конце концов, и заключалось, пусть зыбкое, доказательство любви: надежда, вера, убеждение, что она знает меня лучше, чем я сам, что в ее, а не в моих руках ключи ко всем моим переживаниям. Мне не нужно ничего знать, ведь все знает она.
— Скажи вместо меня, — произнес я. Добавить мне было нечего.
Она довольно долго думала.
— Я не смогу, — выпалила она наконец.
— А я смогу? Да что с нами такое?
— Не знаю.
— Так мы будем еще четыре года прятаться друг от друга, до следующей вечеринки?