В то утро я не пошел прямо на работу. Купил еще чашку кофе, поднялся по ступеням в парк Хай-Лайн, нашел тихое пустынное местечко и долго сидел, неподвижно глядя на воду, на почти безлюдные дорожки, на деревья, кусты и травы — в тот день они казались особенно зелеными. Я нянчился со своим горем, пытался припомнить твой голос или просто твои слова — на случай, если голос не зазвучит. Но не приходило ничего. Хотелось о тебе думать. Но и тут ничего не шелохнулось, кроме какого-то чувства, одновременно и грустного, и довольно приятного. Я ведь влюблен, да? Вроде бы да. На бумажной салфетке, которую я стащил, купив кофе в теннисном павильоне, я начал писать: «Я ничего о тебе не знаю. Не знаю твоего полного имени, адреса, рода занятий. Но каждое утро я вижу тебя обнаженным. Вижу твой член, яички, ягодицы — все». Понятия не имею, зачем я написал эти слова. Но это был первый случай, когда я зачерпнул из своей груди нечто, связанное с тобой, и выпустил в мир в обличий слов. Останавливаться не хотелось, потому что теперь это выглядело как разговор с тобой и даже лучше разговора с тобой, ведь не нужно было остерегаться, слова приносили утешение, при том что, совершенно очевидно, утешаться было нечем, уж всяко не собственными словами. Я сложил салфетку и сунул в бумажник. Понял, что никогда ее не выброшу.
А когда я уже собирался встать, чтобы идти на работу, я почувствовал в груди нечто похожее на боль. Боль эта мне понравилась. Я еще раз пожалел, что папы уже нет. Он единственный смог бы разобраться в подоплеках того, что я чувствую, в этом переплетении язвящего и заживляющего, подобного двум сплетенным в схватке змеям. Это любовь, определил бы он, робость — это любовь, страх — по сути любовь, даже твое раздражение — любовь. Каждый из нас приходит к любви своей кривой дорожкой. Кто-то замечает сразу, другой тянет долгие годы, а некоторые осознают лишь задним числом.
Разглядывая вокзал на железной дороге Эри Лакаванна на другом берегу Гудзона, я вспомнил, как папа стоял на причале и махал вслед нашему парому, отходившему от острова. Какой же у него грустный вид, думал я. Мне было невдомек, что его ждало последнее лето любви. Впрочем, зная его так, как знаю теперь, я уверен, что он понимал и даже предвидел, что иной любви ему уже испытать не дано, вот почему ту он лелеял до самого конца.
Третья неделя с того нашего разговора.
Здороваемся. Еще две-три недели я буду здороваться первым. Потом здороваться будешь ты. Но по дороге на корт — ни единого взгляда. Ты просчитал, что мне положено одно, а не два приветствия в день, и наша скудная квота держит нас на том же расстоянии, на котором мы были чужими. Несколько слов — и вновь подступает холодок, будто стекло затягивает инеем. Я почти сразу возвращаюсь к укромным взглядам, которые длятся долю секунды или даже не успевают упасть на тебя, — их и подглядываниями-то не назовешь.
Порой, когда тебе удается уклониться от моего взгляда, мы не здороваемся вовсе. Совершенно очевидно, что мы откатились к прежнему. У кулера с водой я нагибаюсь, чтобы попить, и не вижу, что ты стоишь рядом, дожидаясь своей очереди. Замечаем мы друг друга слишком поздно. «А, привет!» — говорю я. «Доброе утро», — откликаешься ты.
Когда настает время уходить, ты сворачиваешь свое оранжевое полотенце в комок и широким жестом швыряешь в сумку, а потом застегиваешь ее и перекидываешь через плечо. Ты никогда ни с кем не прощаешься, даже с дежурным из обслуги или с Майком, который однажды перетянул тебе ракетку. Со мной тоже. Ты просто ускользаешь, по примеру тех людей, которые слишком заносчивы, или самодовольны, или до болезненности робки и не понимают, как это можно попрощаться первым.
Впрочем, через месяц ты сам со мной здороваешься. Необычное дело. Прежде чем твои слова вскружат мне голову, я успеваю сообразить, что они сводятся к череде банальностей. Натянутая улыбка, не такая уж приветливая, вымученные фразы, взгляд тусклый, стремительно ускользающий после твоего «Доброе утро!» — как будто тело твое не удержалось и поприветствовало меня, хотя мучительно пыталось уклониться. Так примерно я здороваюсь с миссис Либерман, когда не успеваю увернуться.