Я думал, что плачу от боли или из-за того, что совсем растерялся. При этом я знал, что есть и другая причина, хотя назвать эту причину или объяснить, почему она довела меня до слез, я не мог. Все наполнилось горем: часовня, мое сердце, водная гладь ближе к материку, — а еще больше горя скопилось в моем теле, потому что я не знал своего тела и той простой вещи, в которой в тот момент нуждался. Я подумал о будущем и понял, что вот это останется со мной навсегда, что даже если жжение уймется и совсем пройдет, я никогда не изживу стыда, не прощу ни себя, ни его за этот свой поступок. Пройдут годы, а я все буду сидеть на этом самом месте и вспоминать, что никогда в жизни больше не испытывал такого одиночества, до которого можно дотронуться на собственном теле. Я бросил тряпицу на землю и, прежде чем войти к себе домой, как следует вымыл ладони, запястья и колени, воспользовавшись шлангом садовника и его грязным бруском мыла.
Через несколько дней, после занятий с репетитором, я пришел в мастерскую и впервые обнаружил, что дверь заперта. Постучал, но в ответ донесся лишь дребезг стекол, вставленных в старую деревянную дверь. Он никогда отсюда не уходит, подумал я, значит, он внутри. Стал дергать колокольчик. Его гулкое звяканье сказало, что упорствовать бессмысленно, но я все дергал, все шумел, и плевать мне было, что скажут соседи, — я был уверен, что рано или поздно он появится. Кончилось тем, что Алесси, цирюльник, вышел из своего заведения и, остановившись на улице, заорал: «Чего, не видно, что там никого нет?» Я был зол, раздавлен, унижен. Я зашагал к дому по мощеному тротуару, и в голове у меня продолжал звякать колокольчик. Как он мог так меня обидеть, зачем я ему доверял, зачем я вообще сюда пошел? Я понятия не имел, что с ним могло случиться, куда он ушел, почему не открывает. Зря я принимал эту дружбу за данность — да и какую дружбу?
На меня накатила та же цепенящая паника, которую в начале того года я ощущал во время родительского собрания в школе: я знал, что отзывы учителей не сулят ничего хорошего. Зря я так слепо ему доверился. Он мне не друг, уж какая тут дружба. Мог бы и раньше сообразить, надо было искать друзей среди сверстников.
В довершение всего пошел дождь, волосы осыпало каплями, а я видел вдали огни нашего дома и понимал, что, пока доберусь до крыльца, промокну насквозь. Никакой нынче норманнской часовни. Так мне и надо. Никому и никогда нельзя доверять, не стану я больше тянуться к людям, ни за что. У меня один друг на всем свете, отец, да и ему я не знаю, что теперь сказать. Что именно? Что мне страшно неловко, я разобижен, пытаюсь возненавидеть Нанни, никогда больше не будем давать ему работу, он ничем не лучше тех хулиганов, которые по вечерам ошиваются перед кафе «Дель Уливо», говорят пошлости и издают гадкие звуки, когда мимо проходят женщины?
Но прежде чем полностью распахнуть дверь, я заметил у входа наше бюро, а рядом с ним — две рамы, наполовину завернутые, прислоненные к стене. А потом услышал голос Нанни. И вознесся в небеса. Он стоял рядом с мамой, пытаясь помочь ей найти подходящее место для бюро. Она включили свет, и из-за этого казалось, что час куда более поздний, чем на самом деле. Он объяснял ей, насколько губительны для мебели солнечные лучи — и именно поэтому, заметил он, бюро нужно поставить подальше от большой балконной двери. Мама слушала, мягко и нежно поглаживая дерево, как будто не касаясь, не могла поверить своим глазам и одновременно боялась его попортить. Сияние отполированной древесины поразило и меня. Но еще блаженнее мне сделалось оттого, что я понял: пока я отчаянно дергал колокольчик у его двери, он всего лишь стоял у нас в гостиной и разговаривал с родителями, выхваляясь своей работой.
Я сказал им, что сбегаю наверх переодеться, разделся догола, бросил мокрую одежду на пол и, снова спустившись вниз в халате, встал в дверях с мыслью: я обожаю этого человека.