В теннисном павильоне я навеки записан на должность Мистера Жизнелюба, с которым все всегда здороваются, на плечо которому все — от игроков до разнорабочих и тренеров — обязательно, проходя, кладут руку. Кое-кто даже громко выкрикивает мое имя. Я хочу, чтобы ты знал мое имя. Хочу, чтобы ты знал, что мой шкафчик находится в пяти от твоего. Вот только, увидев тебя, я замираю. Посмотреть или сделать вид, что не смотрю? Заговорить или промолчать? Лучше промолчать. Ведь случаются дни, когда наваждение расползается, точно дурной сон, и ты начинаешь меня раздражать. Мне нравится это раздражение. Я, бывает, цепляюсь за подобные мгновения: желание вроде как отхлынуло совсем, а равнодушие заледенило жалкие его остатки. И тут я благодарю звезды за то, что они помогли мне удержать язык за зубами. Смотрю на твой зад, член, лицо и ничего не испытываю. Круг всегда один и тот же: от влечения к нежности, к необоримой тяге, а потом — к покорности, разочарованию, апатии, усталости и, наконец, раздражению. Но вот, услышав твои шаги в шлепанцах по мокрому кафелю в душе, я вдруг вспоминаю, что равнодушие было лишь отсрочкой, а не окончательным приговором. Когда ты возвращаешься с корта, белая футболка твоя мокра от пота, липнет к груди, под ней просматриваются ребра и мышцы пресса, ни грамма жира, шесть кубиков, выставленные напоказ, пусть и непреднамеренно. Раздражение испаряется. Мне хочется зарыться лбом тебе в грудь, как только ты снимешь футболку, мне хочется намотать ее на лицо. И я смотрю. Раздевшись, ты складываешь одежду в белый эппловский мешок и туго затягиваешь завязки, прежде чем засунуть его в свою объемистую кожаную сумку. Иногда ты бросаешь мокрую футболку и шорты в мешок так, будто они вывели тебя из себя и ты не можешь сдержаться. Мне нравятся эти твои вспышки. После них хочется узнать, каков ты неприбран-ный, непросчитанный, тот, который нуждается в любви и готов потесниться в постели; тот, который ест сладкое, пока ему рассказывают на ночь интересную историю.
В этом году оно началось снова. Прежде чем побриться и принять душ, ты по-прежнему подходишь к раковинам, туда, где я стою и бреюсь, и на долю секунды — а для меня она всё — останавливаешься голышом у меня за спиной. Если поймать нужный ритм, то можно бриться дальше и следить за тобой в зеркале. Одного ощущения, что ты стоишь сзади совсем рядом, довольно, чтобы сердце пустилось вскачь и начало толкать на всякие глупости — например, откинуться назад и коснуться твоей груди или повернуться и продемонстрировать тебе свою зачаточную эрекцию. Мне нравятся эти сердцебиения, с которыми многое забывается, делается все равно и хочется только, чтобы ты потянулся ко мне и без предупреждения скинул полотенце, прижался легкой щетиной на небритом подбородке к моей спине и обвил меня руками, чтобы член твой угнездился в выемке, а мы бы смотрели на себя в зеркале, будто за спиной у нас прекрасная ночь. Вот тут-то и приходится призывать иные мысли и притискивать свой член к краю раковины, чтобы он не хулиганил.
Иногда — такое случилось в прошлом году — ты пропадаешь на две-три недели, и меня каждый раз охватывает страх, что это навсегда. Ты ведь мог переехать или найти другой корт, получше. Я знаю, что мы такое уже переживали. Но на сей раз знаки меня пугают. Я воображаю себе, как ты играешь в теннис в Квинсе рядом со своей школой. И тут до меня доходит: ты для меня потерян. Ты оказался в списке вещей, о которых я буду сожалеть до конца жизни: неиспользованных возможностей, нерожденных детей, вещей, которые можно было сделать куда лучше, возлюбленных, которые были и исчезли. Через несколько лет я буду вспоминать этот обшарпанный теннисный павильон с его лужами и думать про влажные хлопки твоих желтых шлепанцев. Буду вспоминать корты в конце зимы, когда играть выходят только завсегдатаи и самые упертые, в том числе и старенькая миссис Либерман, или апрельские утра, или майские полдни, когда над Центральным парком бушует сирень, или когда в восемь утра молчание повисает над кортами и надо всем парком, такое же завораживающее, как молчание пустых пляжей на рассвете. Я оглянусь в мыслях на изящную тыльную сторону твоей ладони, на то, как ты сгибаешь колени, будто бы в преклонении перед неотразимым ударом, который сейчас нанесешь, а потом, послав мяч сопернику, стоишь, глядя на его изумление, закусив нижнюю губу, а на лице — скромное несогласие с молчаливыми восторгами небес. Я буду тосковать по этому кивку, потому что именно этот кивок