— Надежа! Надежа! Надежа! — и повалился на колени. — Дозволь слово молвить, кормилец наш! — Уперев ладони в пол, он земно поклонился Пугачеву, из кармана разметавшегося по полу длинного полушубка выпало куриное яйцо и покатилось к ногам батюшки. Все заулыбались.
Пугачев, подметив, что у крестьянина нет на левой руке указательного пальца, проговорил:
— Встань, раб мой! С чем пришел и откуда?
— Не смею и стать-то я. Недостоин! — Лохматый мужичок подполз к яйцу, подобрал его, поднялся, выложил на стол целый десяток печеных яиц и, кланяясь, сказал: — Уж не прогневайся, прими. Как узнали, что я к тебе правлюсь, всего понадавали в дороге-то — вот и шубенку дали, а то в соломе обмотанный шел, как сноп. Ребятишки, бывало, как завидят, так и заблажат: «Сноп, сноп! Глянь — сноп идет!..» — Он задвигал густыми бровями и стал рассказывать, почесывая бока: — Пытан был и клещами жжен… И было мне пятьсот плетей и три стряски — все косточки во мне с мест сшевелены…
— Палец? — спросил Пугачев.
— Как топором вдарили — и палец отлетел… Хотели напрочь и рученьку рубить, да вот царица небесная спасла. А с чего зачалось? Бежал я от своего помещика-людоеда — от гвардии секунд-майора в отставке Лукьянова. Он, боров гладкий, и рученьку-то мою покалечил… Ну, я хвост в зубы, да и тягаля!.. Вот пымали меня под городом Ставрополем. А сам-то я с-под Арзамасу. «Как прозвище?» — «Сидор Бородавкин», — молвлю. Вот ладно. И приходит к воеводе какой-то ставропольский барин и говорит ему: «Сто лет тому назад, — говорит, — у моего прадеда мужик Бородавкин сбежал. Ну так этот, — говорит, — от его кореню. Он мой», — говорит. «Как отца звать?» — спрашивает. «Иваном», — говорю. «А деда?» — «Деда — Петром». — «А прадеда?» — «Не упомню». Тогда воевода с барином поглядели в книгу, говорят мне: «Прадеда твоего Пантелеем звать, ты от его рода и происходишь. Верно ли?» — «Нет, — говорю, — не верно. Мой прадед и все сродственники на одном погосте лежат за много сотен верст отсель, под Арзамасом, а здеся-ка Ставрополь. Это не мой прадедушка, которого вы Пантелеем называете, а я не ваш». — «Ах, Пантелей не твой прадедушка, а ты не наш? Пороть!» Вот спустили мне штанцы, заголили рубаху, шибко выдрали. Опосля порки сказал я: «Точно… прадедушку моего, превечный покой его головушке, Пантелеем звали, я от него произошел».
Члены Военной коллегии густо заулыбались, Пугачев нахмурился.
— Тогда новый мой барин отвез меня в свое поместье. А тут узнал другой барин, евонный сосед, приехал и говорит: «Этот мужичок Бородавкин — мой! У моего прадеда, — говорит, — тоже крепостной Бородавкин был, да сто лет тому назад минуло, как в бегах скрылся… Стало быть, этот мужик мой». Опять меня в суд поволокли, и оба-два барина со мной. Опять сызнова зачал меня воевода выпытывать: «Как батьку твоего звать?» — «Иваном», — отвечаю. «Врешь, не Иваном, а Гарасимом». Я сказал тут: «Какой же он Гарасим, когда завсегда Иваном звался. Я не в согласии: он по сей день жив-здоров, мой батька-то, подите справьтесь». — «Нам, — говорят, — справляться не приходится, а только что отец твой — Гарасим. Снимай портки!» Тогда я сказал: «Ну, будь по-вашему, пущай родителя моего, Ивана, Гарасимом звать. Я в согласье». — «Ну, а деда как звать, а прадедушку?» — «Дедушку Петром звать, а прадедушку, кажись, Пантелеем». — «Врешь, вшивая твоя борода! — загайкал на меня, затопал ногами воевода, — он, должно, со второго барина взятку-то ухапал поболе, чем с первого. — Твой дед не Петр, а Гаврила, а прадед не Пантелей, а Никанор. От его кореню ты и происходишь. И в списках так… Подать плетей сюда!» И принялись меня самошибко пороть. Тут, знамо дело, довелось мне признаться, что и от этого Бородавкина я вроде как второй раз произошел.
Максим Горшков уткнулся в шапку и заперхал сиплым хохотом, а глядя на него, дружно всхохотнули и прочие. Пугачев укорчиво сказал:
— До смеху ли тут! Сказывай, дядя…
— И только я, батюшка ты мой, вымолвил, что у меня-де прадедушка не Пантелей, а Никанор, а родной отец мой не Иван, а Гарасим, как судьи с воеводой затопали, завопили: «Ах ты, холопская твоя душа! Как ты посмел переменные речи молвить?! То Пантелей у тебя прадед, то Никанор. За переменные речи — пытка!» Я аж закачался. Ну, думаю, порешат мою жизнь на пытке-то. Слышу, оба барина руготню из-за меня подняли: «Мой он! Не отдам!» — «Нет, мой!» Да давай плеваться в морды, а тут и в волосья друг другу вцепились. Судьи разнимать их кинулись и про меня забыли, а я чох за окно да на Волгу, да в челн, — так вот и утек. Да прямо к тебе, надежа-государь, хошь казни, хошь миловай!..
Пугачев почесал за ухом, посмотрел вопросительно на судей, сказал:
— Что же тебе надобно, обиженный?
От тихого, уветливо произнесенного самим батюшкой слова «обиженный» у мужика брызнули слезы, но, сделав над собою усилие, он сдержался. Глубоко запавшие глаза его вслед за слезами вдруг наполнились яростью, он закричал, ударяя себя в грудь кулаком: