— Только, чур, старик… Молчок! — продолжал Пугачев. — Сия тайна великая. Я тебе первому, первому тебе, как отцу родному! Люб ты мне… Пойми, вникни в меня да раздумайся по строгости.
Крупными шагами Емельян Иваныч начал ходить взад-вперед вблизи Василия Захарова и отрывисто выкрикивал слова, полные желчи:
— Им царя нужно! Им Петра Федорыча подай, покойника!.. Вот я — царь! Я — Петр Третий, император всероссийский… Ха-ха… Я, дурак, царскую харю ношу, как скоморох о святках. Я, дурак, манифесты в народ выпущаю, грамоты. А мужики верят, мужики за царем идут! А что же я-то для них? Что для них я — казак простой?.. Я для них — ничто! Узнай они, что не царь я, а казак Емельян, невесть еще что со мной сделают… «Вор, обманщик!» — завопят. — Он шагнул к смутившемуся старцу, взбросил ладони на костлявые плечи его и с надрывом заговорил: — Дедушка! Обидно мне… Ой, обидно, ой, тяжко, дед!.. Нет Пугачева на белом свете, а есть, вишь, Петр Федорыч, царь. А не Пугачев ли все дело ведет, не Пугачев ли все народу дал: вольность, землю, реки с рыбами, леса, травы, все, все…
Он исказился лицом, затряс кулаками:
— Господи, Царь небесный! Пошто этакую муку взвалил на меня? Чего ради такой крест несу?! — Пугачев обеими руками схватился за голову, шапка сползла ему на глаза, и пошатнулся он. Обратив затем лицо к стану, где дымились огнистые костры — расположилось там войско его, — он загрозил унизанным драгоценными кольцами перстом, выкатил глаза, закричал зычно:
— Черти вы, черти! Ежели б уверовали вы не в царя Петра, а в кровного брата своего, Емельяна, он бы вас повел войной дальше… Москву бы опрокинул, Питер взял бы, Катьку под ноготь, наследника долой, злодеев Орловых и всех бар тамошних в петлю… И — владей тогда, мужик, царством-государством, устраивай себе волю по казацкому свычаю. А таперича что я? Один! Один, как дуб в степи под грозою… — Емельян Иваныч дышал во всю грудь, глаза его то вспыхивали, то меркли, из-под шапки клок черных волос упал до самой переносицы.
— Спокою, понимаешь, мне нет… Иным часом, дед, и ночь, и две, и три не сплю, все думаю-гадаю…
Шатаясь, Пугачев расхлябанно сел на поросший мохом камень, опустил голову. Старец видел, как горестно задергалось лицо «царя», как затряслась борода и завздрагивали его плечи.
В это время вернулся от кибиток Абдул: не прикажет ли что бачка-царь — и слышит — говорит что-то старый Захаров, а что, понять невозможно. Присел Абдул по ту сторону куста и ждет, когда разговору царя с Захаровым конец будет. А разговор там то вскинется, то угаснет… И вдруг видит Абдул: бросил старик посох и повалился пред царем-бачкою на колени, припал морщинистым лбом к траве степной и возопил:
— Друже мой, друже! Царь ты есть… — И всхлипнул. — Мужайся, свет Емельян. Во прахе пред тобой лежу, поклоняюсь тебе, свет, радетелю сирых, убогих… Так вот и всему народу, пославшему меня, глаголати буду: есть ты, Емельян, воистину царь — вожак всенародный…
Тут Абдул понял, что нельзя мешать беседе, и ползком удалился прочь, а как оглянулся назад, не было уже при царе старика Захарова: исчез в сумраке, как сквозь землю провалился. И чуть погодя — пронзительный свист. То бачка-царь вложил пальцы в рот и оглушительно три раза свистнул.
— Эгей, Абдул, коня!
Опрометью Абдул за конем. Подал царю поводья, помог бачке сесть в седло. Белый конь понес седока мглистой степью, только гул шел под звездами. С гиком, с присвистом скакал Емельян Иваныч и выкрикивал, сам не свой, встречу ветру:
— Будя в чужой харе ходить! Бу-дя-а-а-а… Не хочу больше по свету — протухлым покойником… Живой я! Живой! Москву возьму, царь-колокол, царь-пушку… Нате, сукины дети! Пир, фиверки, звоны по всем царствам. Я вождь ваш… А кто не уверует — башку долой. Казню, всех казню! Великие крови пущу…
В ту же самую ночь подле яркого костра расположились на белой кошме атаманы. Они приказали подать себе спелых арбузов, чтобы утолить жажду после жирного ужина. Их было пятеро: Овчинников, Творогов, Чумаков, Перфильев, Федульев.
— …А как в царицыных манифестах пишут, так оно и есть, — продолжал молодцеватый видный Творогов, муж красотки Стеши. По борту его нарядного чекменя с галунами тянется толстая золотая цепь к часам, на пальцах три драгоценных перстня. — Макся Горшков — скобленое рыло — жив ли, нет ли, все уверял меня по первости: это царь, это царь… А мы сами насмотрелись, какой он царь…
— Да и парнишка Трошка пробалтывается Нениле, — ввязался Чумаков, заглатывая сочный кусок арбуза и прикрывая ладонью длинную бороду, чтоб не замочить, — пробалтывается парнишка, что, мол, царь-то ваш не кто прочий, как мой батька.
— Хоть, может, он и не царь, а лучше царя дела вершит, — сказал Перфильев, сверкая исподлобья на Чумакова злобными глазами.
— А поди-ка ты, Перфиша, к журавлю на кочку! — крикнул Творогов. — Не он, а мы воюем, тот же Овчинников. В цари-то мы кого хошь могли поставить.