— Ха, кто! — воскликнул Долгополов. — Атаманы с есаулами, вот кто. Овчинников, Шигаев, еще этот изменник Падуров. Оный Падуров был даже член Большой комиссии, медаль на нем депутатская, вот какая сволочь… Ну, иным часом и я командовал, грешный человек. Осу — я брал, пригород Осу…
— Вы? — Рунич со строгостью взглянул на своего соседа.
Тот испугался, прикусил язык, верхняя губа его задергалась, сказал:
— Известно, какой я командир? А, бывало, как крикну: «По коням, молодцы!» Да как вскочат все на коней… Соберу это я казаков в круг: «Нам, молодцы, так и так с верными правительству войсками не сладить. Утекай полным маршем врассыпную, пущай Михельсон мужиков крошит…»
Рунич недоверчиво улыбался, искоса посматривал на Долгополова, затем после молчания:
— Так как же он, пьяница и трус, армию-то в повиновении держит, Пугачев-то?
— Лютостью, ваше благородие, великой лютостью. Чуть что не по нем — в мешок да с камнем в воду. А был случай, он своего самого верного слугу Лысова — из-за девок спор вышел — приказал связать, раздеть-разуть да все двадцать пальцев самолично у него кинжалом отхватил с рук и ног. — Долгополов вприщур поглядел в хмурое лицо соседа, вздохнул и продолжал: — Да таких злодеев от сотворения мира не было… Прямо сатана из преисподней… Ой, ты! Видя от Пугачева одну лютость, я и подговорил атаманов — предать разбойника в руки правосудия. Он, висельник, и меня оскорблял не раз. Полбороды мне выдрал, ведь у меня борода окладистая была, и лик у меня был не то что степенный, а без хвастовства скажу — первостепенный. Куда полбороды, — почитай, всю бороду оторвал, каторжник, с мясом выдернул. Уж разрешите, ваше благородие, коль скоро схватим самозванца, я ему первый в морду дам. — И, помолчав немного, вкрадчиво спросил: — Ваше благородие, а деньги, что на поимку выданы в Москве, у кого находятся?
— У капитана Галахова.
— Целиком? Алибо часть у вас?
— А вам зачем это знать, Остафий Трифоныч?
— Как зачем, как зачем? — завертел шеей Долгополов и не знал, как половчее выкрутиться. — Мало ли что в дороге… Надо бы разделить, и я бы часть взял на сохранение. А то, оборони Бог, несчастье какое, вроде нападения… Всяко бывает, ваше благородие… Господи, спаси, Господи… — И Долгополов стал креститься по-раскольничьи, двуперстием.
— Вы, я вижу, Остафий Трифоныч, старозаветной веры придерживаетесь?
— А как же! Ведь у меня во Ржеве… то бишь… это, как его… У меня в Яицком городке и молеленка в доме имеется. Ведь мы, казаки, почитай, сплошь равноапостольской старой веры…
— Да вы родом-то откуда будете? — насторожился Рунич. — Вот вы… насчет Ржева…
— Какой там, к свиньям, Ржев? — испугался вовсе Долгополов. — И слыхом об такой местности не слышал, не то что… Путаете вы меня, ваше благородие.
— Гм, гм… — промычал Рунич, скосив глаза на сторону.
Лошадки бежали ходко, ямщик — древний старец, выгорбив сухую спину, лениво помахивал кнутом, причмокивал. Впереди пылила тройка Галахова с четырьмя гусарами. Галахов плотно сидел на пуховой подушке и кожаной сумке с секретными бумагами и казной. Ложась в каком-либо селенье спать, Галахов неукоснительно клал сумку у головы, у входной двери всю ночь несли караул с обнаженными саблями рослые гусары.
2
Где-то пылил о ту пору по российским дорогам знаменитый генерал-поручик Александр Васильевич Суворов.
Еще двадцать третьего июля в Петербурге от фельдмаршала П. А. Румянцева было получено донесение о заключении с Турцией мира. Это радостное известие внесло в умы правительственных сановников бодрость и полную надежду быстро справиться с мятежом Пугачева.
Тем не менее, опасаясь более всего за Москву, Екатерина вознамерилась отправить из обеих освободившихся от войны за границей армий всех генералов тех дивизий, которые постоянно квартировали в губерниях Казанской, Нижегородской и Московской.
— Пусть каждый генерал возьмет с собою по небольшому отряду и дорогою распускает слух, что за ним идут большие войска. Надо чаять, что сие отрезвит население, — вгорячах предположила Екатерина. Но впоследствии, успокоившись, она решила отправить в помощь главнокомандующему Панину только одного генерал-поручика Суворова.
Едет Суворов просто, не по-генеральски, в немудрой кибитке, на облучке — ямщик, а рядом с Суворовым — старый верный слуга его. Сверх потертого обыденного мундира надет на Александре Васильевиче крестьянский армяк (куплен был в дороге), на голове крестьянская же, валяная, «грешневиком», шляпа с узкими полями.
Суворов мрачен. Молчит, поплевывает под ветер на дорогу, что-то бормочет про себя и вдруг — выкрикнет, ни к кому не обращаясь:
— Помилуй Бог! Я солдат, солдат…
Пылит путь-дорога, тянутся скучные версты: то пашни, то болота, то пески сыпучие.
Пустынно вокруг, сумрачно. Хотя бы какая-нибудь молодайка-баба в ярко-красном сарафане прошагала или веселая деваха с цветистым венком на голове порадовала проезжающих своей звонкоголосой песнью. Тоскливо, сумрачно на душе.