Пугачев на ходу почесывает поясницу, поддергивает шаровары, ерошит волосы, кряхтит. Он груб, прямолинеен, и в женской душе ему трудно разобраться. «Блажит баба», — думает он.
— Скажи, уж подлинно ли ты государь есть? — раздается ее голос. Пугачев хмурит брови, молчит, сердито гремит кружкой, большими глотками пьет квас. — Сумнительство меня берет, почто ты женился на мне, на простой казачке? Обманул меня, молодость мою заел. Ведь ты человек старый, держаный, а мне восьмнадцатый пошел.
— Ну, ладно, ладно!.. Чего больно-то в старики меня произвела? Вот бороду да усы сниму, все рыло выскоблю — много моложе буду. Я в Питенбурхе-то, понимаешь, завсегда бритый ходил.
— Бороду снимешь, казакам не будешь люб, — возразила Устинья.
— Да уж это так… Пуще всего этого опасаюсь. А для ради тебя — готов, прилюбилась ты мне шибко, — сказал Пугачев и подошел к Устинье, поцеловал ее в губы и протянул ей медовый пряник. — Не плачь, кундюбочка моя, утри слезки.
— Где это слыхано, где это видано, чтоб у царя две жены было? — помедля, сказала Устинья и устремила пристальный взор в смущенное, с круто вздернутыми бровями лицо своего супруга. — Ведь ты имеешь государыню… И смех, и грех, вот те Христос!
— Какая она мне жена! — вскричал Пугачев. — Она потаскуха! А меня с царства сверзила. Она злодейка мне!
— Не кричи столь громко-то, — тихо сказала Устинья. — А то внизу подумают, что бьешь меня… Так неужели тебе супругу-то свою прежнюю не жаль, Екатерину Алексеевну-то?
— А она меня жалела? Мне только Павлушу жаль, детище мое возлюбленное. Он, наследник-цесаревич, законный сын мой… А ей, коварнице, как только милостивый Господь допустит в Питер, тем же часом голову срублю.
— Тебе допрежь голову-то срубят, — сказала Устинья, и на ее щеках, покрытых еще не просохшими ручейками слез, заиграли улыбчивые ямочки. — Разве этакого допустят в Питер?
— Вот Оренбург возьму, до Питера дойду беспрепятственно…
— До Питера, поди, еще много городов.
— Мне бы только Оренбург взять, а достальные города сами ко мне преклонятся… Народ мой замаялся под изменницей жить. Меня, государя своего законного, ждут не дождутся все…
Снова наступило безмолвие. Сбивчивые, противоречивые мысли бросали Емельяна Ивановича в щемящий сердце сумрак. «Мне ли, темному, быть царем? Да Россией-то, пожалуй, и самому Рейнсдорпу не управить. Дворяне, генералы, царедворцы, они — один хитрей другого… Да нешто всех переказнишь? А ведь от них вся канитель… И, пожалуй, верно говорит Устинья: „Тебя, мол, первого и казнят“. Он гонит хмурые мысли прочь, он утомился. „Поспать бы да напоследок Устинью приголубить“, — думает и надбавляет шагу. Но горенка не особенно просторна, и он движется, как в клетке волк. Вдруг наступил ногой на острую скорлупку, резко крикнул: „Ой!“
— Ой! — встряхнувшись, вскрикнула и задремавшая было Устинья. — Чтой-то ты, миленький, взгайкал так?..
— Скорлупка, стрель ей в пятку, до боли проняла. — Пугачев нагнулся и швырнул скорлупу от грецкого ореха в печь.
— Тебе вот больно, а мне того больней, — со вздохом протянула Устинья. — Вот ты наутро в поход… Поиграл со мной, как кот с мышью, да и бросил… И осталась я, молодешенька, ни в тех, ни в сех… Ну, кто я, кто?
— Государыня!
Устинья сдвинула брови и, приподнявшись на кровати, крикнула:
— А ты-то кто?! Богом святым заклинаю тебя — царь ты али… злодей-путаник?
Пугачев запыхтел, жилы на висках у него надулись. «Эта похуже, пожалуй, Лидии Харловой! Допросчица какая…» Он дунул на одну, на другую свечу — в горенке темно стало; а когда глаз присмотрелся, — выплыли из тьмы два голубых оконца: через разукрашенные морозом стекла глядела полуночная луна.
Емельян Иваныч разделся, подошел к Устинье, проговорил:
— А ну, чуток подвинься… Государю всея России спать охота.
Утром в соседней горенке был приготовлен стол с яствами и питием. При государыне оставлены две фрейлины из молодых казачек: Прасковья Чапурина и Марья Череватая. А главной смотрительницей дома — баба Толкачиха. Из мужчин в придворный штат входили: отец Устиньи — Петр Кузнецов, Михайло Толкачев и Денис Пьянов. Пугачев распорядился отвести в нижнем этаже «дворца» горенку для старца-сказителя Емельяна Дерябина и взять его на казенный кошт.
Уезжая, он приказал иметь у дворца постоянный казачий караул, а войсковому атаману Никите Каргину сказал:
— Ты, старик, держи Симонова в блокаде. А учрежденные мною посты сохранять безо всякой отмены. Нарушишь приказ — строгий взыск буду чинить.
По отъезду Пугачева сила блокады не ослабевала: крепость была обложена старательно.
Перфильев попытался вступить с комендантом крепости в переговоры. Полковник Симонов выслал для переговоров капитана Крылова.