Кругом поблекшая под зноем степь. Солнце закатилось. Запад окрасился в кровь. Становилось холодно. Широкоплечий Емельян Пугачев, обхватив колени и скрючившись, сидит на обомшелом камне подле кустов дикого боярышника. Он зябко вздрагивает и полными забот глазами смотрит в степь. Его полчища готовятся к ужину: всюду костры, курящиеся сизым дымом, возле них – кучками народ. Вон там, по склону пригорка, пасется табун башкирских коней, там, на высоких курганах, чернеют пушки, около них тоже костры и люди. Звяк котлов, крики, посвисты, лошадиное ржание – все эти отдаленные звуки не раздражают Пугачева, да он и не слышит их. Он ушел в себя и, как слепорожденный от века, невнятно читает судьбу свою. Прошлое ясно для него, а будущее все в густом тумане, и сквозь туман мерещится Емельяну черный, как зев пушки, конец. И гибнет в нем вера в успех великих дел своих. У него нет надежного воинства. Сколько раз в горячем бою башкиры, татары, киргизы, чуть неустойка, сломя голову кидались наутек, и стоном стонала степь от топота удалявшихся коней. Да не лучше, выходит, и мужичья рать!.. А немчин Михельсон – чтоб ему, собаке, сдохнуть! – прется по пятам, не дает Емельяну Иванычу сгрудить разношерстные полчища свои, вооружить их, обучить ратному делу... Да, все плохо, все не так... Эх, если б полка три донских казаков Пугачеву, натворил бы он делов, Михельсонишка давно бы качался где-нибудь на сухой осине.
Он услыхал сзади себя крадущиеся шаги. Круто обернулся. Абдул стоит, новый конюх его. Приложил Абдул ладонь к сердцу, ко лбу и закланялся:
– Бачка-осударь! Пришла к тебе бабай, шибко старый. Толковал, по большой дела до тебя, отец. Шибко большой...
– Веди!
– Кого? Тебя туда водить, до кибиткам, али старика к тебе таскать?
– Старика сюда!.. Стой! Перво, принеси синий мой государев кафтан с галунами да бобрячью шапку с красным верхом. А кто он таков: воевода ли, комендант ли, али боярин какой знатный?
– Ох, бачка-осударь, какой к свиньям бояр, сапожник он, сапоги тачат, ой-ой-ой какой беднай, только шибко справедливай, самый якши старик Василь Захарыч, его все знают округ-около, всяк шибко бульно любит, – взахлеб бормотал Абдул, прикладывая ладонь то ко лбу, то к сердцу.
Пугачев сказал:
– В таком разе одежины срядной не нужно, ладно и так... Чего ему надобно? Веди!
Пугачев был в поношенном казацком костюме, за поясом два пистолета, при бедре сабля.
Вскоре предстал пред грозным Пугачевым смиренный Василий Захаров, в старом армяке, в дырявых опорках, в левой руке мешочек со ржаными сухарями. Он не отдал поклона Пугачеву, только сказал:
– Здоров будь, человече!
– Кто ты есть? Откуда?.. – Пугачев подбоченился и отставил ногу. – Пошто шапки не ломаешь, пошто в ноги не валишься?
Василий Захаров, низенький и кривобокий, чуть откинул седобородую голову и пытливо прищурился в сердитые глаза сидевшего на камне человека. Пожалев, что не оделся в праздничный кафтан, Емельян Иваныч нащупал в кармане большую генеральскую звезду, захваченную по пути в помещичьем доме, и, таясь от старика, приколол ее на грудь.
– Разве не ведомо тебе, пред кем стоишь? – тыкая в звезду, сурово повторил Пугачев, и каблук сафьянового, запачканного навозом сапога его ввинтился в землю. – Кто пред тобой сидит?
– Вот то-то, что не ведаю, свет, кто ты есть? Сего ради и пришел сюда! Да не своей волей, мир послал, городок наш избрал меня гонцом к тебе, дитятко...
Пугачев выпучил глаза на старика. Старик по-умному прищурился. – Царь ты или не царь? – вопросил он смягченным голосом, и проницательные глаза его чуть приметно улыбнулись. Похоже было, что у него возникло подозрение: не царь перед ним, а обыкновенный сирый человек.
– Сядь, старинушка, – вздохнув, указал Пугачев на соседний камень.
– Нет, я не сяду, свет... Ты наперво ответь мне, кто ты есть и что держишь в сердце? Ты ли силу мужичью ведешь за собой, аки воевода, алибо сила качает тебя, аки ветер колос полевой? В правде ли путь твой лежит, али кривда накинула тебе аркан на шею?
Тихий голос старца показался Пугачеву преисполненным тайно дерзновенной власти. Емельяна Иваныча охватила оторопь. Но большие серые глаза Василия Захарова излучали какую-то особую теплоту, от нее таяло на сердце Пугачева, и старик вдруг стал ему свойским и близким, как отец. «Вот кто душу облегчит мою, вот кто беду мою поймет», – подумал он, дивясь себе.
Глаза Василия Захарова вдруг стали строги, пронзительны.
– Ежели ты доподлинный царь-государь Петр Федорыч, – сказал он, – ежели верно, что Бог уберег тебя в Питере от руки злодейской, наш городок примет тебя с честью, и к ноге твоей припадет, и крест на верную службу тебе поцелует. Ну а ежели ты обманщик...
– Дедушка! – прервал его Пугачев и поднялся. – Я тебе прямо... как отцу! – Мясистые щеки его задергались, взор упал в землю, плечи обвисли. – Нет, дедушка, не царь я, не царь!.. Простой я человек, казак донской.
Взмотнув локтями и посохом, старец отпрянул назад, он вдруг стал выше ростом, хохлатые брови встопорщились, в груди захрипело.