– Были, контрибуцию взяли, – горячо подхватил Горбатов, – а только все насмарку пошло, псу под хвост. Сколько крови пролили русские, сколько добра извели, а ему, голштинскому выродку, все нипочем, лишь бы дружка своего Фридриха выручить – и выручил!
– Вы-ручил, выручил, сукин сын! – совершенно неожиданно вскричал вдруг Пугачев и сплюнул. – Его не то что казнить, четвертовать надо было, в порошок стереть!
– Петра-то Федорыча? – едва не прыснув смехом, спросил Горбатов.
– Кого боле, – его, подлеца! – сурово сказал Пугачев и отвернулся. – Выходит, зря я его из мертвых поднял? Ась?
– Не только подняли, а и прославили, – подхватил Горбатов.
– Моя, моя, выходит, прошибка... Ой, моя вина!..
– Нету вашей вины в том, – возразил Горбатов. – Народ захотел того, народ признал вас Петром Третьим.
– Народ? – насторожился Пугачев. – А послухай-ка, что я тебе скажу. Вот вчерась насчет замыслов да намерений моих толковал ты, велики-де они. Велики-то, может, они и велики, да много ли толку-то от них, какая польза народу-то? Слышь, я тебе случай один поведаю. На Урале было дело, возле Белорецкого завода. Занятно, слышь. Сижу я один-одинешенек на высокой на скале, кругом непролазный лес, а подо мной речка взмыривает неширокая. И вижу я – поперек речки, от берега до берега, рыба густо идет, косяком, как говорится, видимо-невидимо. И вот, батюшка ты мой, медведь шасть с того берега в воду. Встал он посередке речки на задние лапы навстречь рыбе и ну пригоршнями рыбу хватать да на берег выбрасывать. Бросит да посмотрит, бросит да опять через плечо посмотрит, видит: на берегу рыбешка трепыхается. Вот он и принялся работать со всей проворностью – швырк да швырк, швырк да швырк. Уж он и не смотрит, куда рыба летит, а все через голову, все через голову, из воды да опять в воду – швырк да швырк... Уж он кидал, кидал, аж упыхался... Ну, думает, теперь хватит жратвы мне на всю осень, да и на зиму останется... А я гляжу на него со скалы, и таково ли мне смешно... Вот вижу, рыба вся прошла, медведь оглянулся на берег – много ли, мол, наловил. А на берегу нет ни хрена, окромя малой толики рыбешки, что попервоначалу выбросил. Так что б ты думал? Как увидал Мишка прошибку свою, схватился обеими лапами за башку, весь расшарашился и пошел, сердяга, на берег, а сам воет, ну таково ли жалобно воет, словно бы как навзрыд человек плачет...
– Занятно, весьма занятно, – откликнулся Горбатов, улыбаясь, и стал сшибать хлыстом листы на таловом кусте. Заложив руки за спину и все так же вышагивая взад-вперед, Пугачев остановился и сказал:
– Вот, ведаешь, как погляжу я на свои на дела на замыслы, и горько мне станет. А ведь, пожалуй, и я такой же медведь-дурак, ни на эстолько не задачливей его... Сам посуди, Горбатов: швырял я, швырял целый год народу рыбу, а оглянешься – нет у народа ни хрена! Я кричу: «Детушки! Земля ваша, реки, озера и вся рыба в них – ваши!» Ну точь-в-точь, как медведь-дурак в речке, а на проверку-то – на голом месте плешь... Где она, воля-то? Где земля-то? Я покричал да ходом дальше, а Катькины войска понабежали на то место да ну людей кнутьями пороть да вешать. Вот мужики-то и подумают... Ах, скажут, батюшка, батюшка... Много ты наобещал, а сполнить ничевошеньки не мог, ни синь-пороха! Обманщик ты, батюшка.
Пугачев замолк, лицо его стало еще мрачнее, в глазах вспыхивали дикие огоньки.
– Томленье во мне какое-то, – немного погодя сказал он глухим голосом и снова сел рядом с Горбатовым, плечо в плечо. – Чего-то, чуешь, делается со мной. Спокой потерял я.
В воде всплеснула рыбешка. За речкой два татарина ловили лошадей.
Емельян Иваныч взял Горбатова под руку, тихо, сокровенно заговорил:
– Одно скажу тебе, Горбатов: настоящий ты... Мол, человек ты настоящий, без фальши. Был у меня еще один такой, Чика-Зарубин, да загинул... У тебя прямо от сердца все, своих думок ты не хоронишь. – Пугачев посмотрел на него в упор, с горячностью сказал дрогнувшим голосом: – Так будь же ты, Горбатов, закадычным другом моим. А друг, я чаю, превыше всякого генеральского чина и званья, – и крепко обнял его.
У Горбатова запершило в горле, он не мог произнести ни слова, лишь заметил, как надсадно вздымается грудь Пугачева, и его темные, широко открытые глаза увлажнились.
– Ну, стало, будем с тобой во друзьях, – сказал Пугачев, – а для всех прочих до поры до времени я – царь, ты – генерал мой. Понял? На том и прикончим. – Он встал, встал и Горбатов. – Слушал я тебя, голубь, и думал: вот бы поболе мне таких! А то, ведаешь, вовсе я среди атаманов своих сиротою стал, ей-ей...
– Вам ли о сиротстве говорить, государь! – возразил Горбатов. – Весь замордованный народ с вами.
– Народ, друже мой, что зыбь морская, а ведь мы-то, чаю, сухопутные с тобой, по морю плывешь, а о землице думаешь: хоть бы островишко какой, где бы стать, голову преклонить, раны подлечить, душу отвести. Дошло до тебя это, нет?
– Дошло, ваше величество! – откликнулся Горбатов и опустил голову. – Рад служить вам...
– Устоишь?
– До последнего издыхания...
– Ой ли?