– «Божиею милостью мы, Петр Третий, император и самодержец всероссийский и прочая и прочая...»
Стало слышно, как дышит вокруг взволнованный народ да шелестят под легким ветром ближние осины. Выждав, Дубровский продолжал:
– «Жалуем сим именным указом, с монаршим и отеческим нашим милосердием, всем находящимся прежде в крестьянстве и подданстве помещиков, быть верноподданными рабами собственно нашей короне. И награждаем древним крестом и молитвою, головами и бородами, вольностью и свободою и вечно казаками, не требуя рекрутских наборов, подушных и прочих денежных податей. Такожде награждаем землями, лесами, сенокосными угодьями, рыбными ловлями, соляными озерами без покупки и без оброку и освобождаем от всех прежде чинимых от злодеев дворян, градских мздоимцев и судей крестьянам и всему народу налагаемых податей и отягощениев. Желаем вам спасения души и спокойной в свете жизни».
Дубровский передохнул, вслушиваясь в незримую жизнь несметной людской громады. И он услышал, как плещется у берега бегучая вода, как взныривает-играет на приплеске рыба, а тут, рядом, пофыркивают голубыми плевочками четыре факела. Невольно он оглянулся на Пугачева и увидел, как вздымалась волною под парчовым полукафтаньем широкая его грудь, как горели его глаза, устремленные к людям, и тотчас, тайным чутьем, почувствовал: то, что хотел и не мог понять и подслушать он, Дубровский, слышал и понимал этот необычный человек в парче.
Встряхнувшись, Дубровский продолжал:
– «А как ныне имя наше властию всевышней десницы в России процветает, того ради повелеваем сим нашим именным указом: кои дворяне в своих поместьях и вотчинах находятся, оных, противников нашей власти, возмутителей и разорителей крестьян, ловить, казнить и вешать. И поступать равным образом так, как они, не имея в себе христианства, чинили со своими крестьянами. По истреблении которых противников и злодеев дворян, всякий может восчувствовать тишину, спокойную жизнь, кои до века продолжаться будут»[54].
Закончив, он опять оглянулся на Пугачева и услышал:
– Чти сызнова! Да появственней...
И вновь, смахнув пот со щек, Дубровский звонким, чистым голосом принялся вычитывать то, что было записано им самим, но что уже не принадлежало ему, как перестает принадлежать сеятелю зерно, отданное пашне.
Знаменитому пугачевскому секретарю всего больше по душе были заключительные строки о «тишине и спокойной жизни, кои до века продолжаться будут». Для царя и его советников этот день тишины и спокоя – лишь присказка к суровой правде о лесах и земле, о податях и помещиках-злодеях. Ну что ж, ведь та добрая присказка нужна страждущим людям, как нужна истомленному путнику на трудной его дороге думка о далекой обетованной стране, где ждет человека сладостный отдых. И не может быть, чтобы сирый народ не понял благостных слов о царстве тишины и спокоя.
И, как задушевную песню сердца, как зов к безмятежному будущему, истово, всей грудью, скорее пропел, чем проговорил Дубровский слова о светлой грядущей жизни, «коя до века продолжаться будет».
Взглянув затем на толпу, он почувствовал, что коленопреклоненный народ до предела насыщен надеждой и ликованьем. И у Дубровского вспыхнула мысль, что теперь же, сию же минуту, ему надлежит выразить пред всеми и за всех этот страстный порыв народный. Не помня себя, он вырвал из рук Ермилки багровое в зареве факелов государево знамя и, потрясая им, во всю мочь закричал:
– Да живет вовеки наша правда! Смерть супротивникам нашим!.. Ура, ура, ура-аа тебе, воитель, заступник наш, царь-государь всенародный!
– Ура-а-а батюшке-царю! Ура-а-а! – прянув с колен, заревела единой могучей глоткой толпа – та, что была близко, и та, что тучей залегла средь леса, до самых речных песков.