Жаркая банька, распаренный для здоровья веник можжевеловый, ужин с крепким пивом, ласковые разговоры под пологом в кровати до третьих петухов, освежающий, какого давно не бывало, сон. Вот добро, вот славно!.. Век бы так... Отдыхать, растянувшись на перине, а на левой руке – любимая женушка. Да не тут-то было: опять завтра крепость доведется беспокоить. Того и гляди, пулю в лоб получишь. А во всем проклятый Ванька Чика повинен, это он еще по осени соблазнил Тимоху: поедем да поедем царя смотреть. Вот и досмотрелись! Ну да теперь уж поздно об этом вспоминать. Эх, славно было бы потихоньку да как-нибудь в кусты! Вот ужо государыня войско нашлет да великих генералов, живо нашего батюшку-то сцапают, а нас, дураков, на вечные времена к медведям в гости... Эх, эх!
Так думал не один Тимоха Мясников, так думали многие другие казаки-пугачевцы, с трудом и волненьем засыпая возле баб на теплых перинах.
Да, хороша, приятна человеческому сердцу своя многомилая домашность, свои родные дети, да мать с отцом, да хлебушек свой, да дух в избе, сыздетства знакомый, сверчок в запечье и прочее. Но... отчего же так бывает: вдруг на простор, на кровавую потеху потянет разгульную головушку? Гуляй, казак, дыши вольным ветром, носись с пикой, с саблей возле самой смерти!.. Удаль ли гонит казака на поле битвы или честь велит?
2
В продолжение трех дней капитан Крылов делал вылазки из крепости, пугачевцы с боем отходили. Пожар еще не кончился. Над взбудораженным городком сизыми облаками плыл дымище, пощелкивали выстрелы, бухали изредка пушки. Выгорела перед крепостью большая, сажен до сотни, площадь. С вала, от соборной колокольни видны устья нешироких улиц, идущих к окраинам. Пугачевцы и все население по ночам устраивали поперек улиц высокие и крепкие завалы из бревен, дров да камня. Симонов принялся громить эти заграждения из орудий. Толкачев струсил, послал к Пугачеву пожилого казака Изюмова за помощью. Он писал: «Оборони, ваше величество, нас от Симонова, а мы тебе все покорны».
Пугачев тотчас выслал на подмогу атамана Овчинникова с полсотней казаков, тремя пушками и единорогом.
Шестого января, в день Крещения, перестрелки не было, а на другой день к городку подъезжал сам Пугачев со свитой и при конвое в пятнадцать человек. В свите – Иван Почиталин, Афанасий Перфильев, в конвое – Варсонофий Перешиби-Нос.
Овчинников с Толкачевым, в сопровождении полсотни казаков, выехали царю навстречу. На окраину городка, куда не могли достать симоновские пушки, сбежались горожане – поглазеть на давно поджидаемого батюшку.
Духовенство в парчовых ризах стояло с хоругвями впереди народа.
Затрезвонили колокола. Казаки сняли шапки, женщины оправили шали и пуховые платки. Сановито подъехал Пугачев. Окинув по-орлиному все сборище, он громко крикнул с коня:
– Здорово, детушки!
Вся толпа, закричав приветствие, посунулась к царскому коню. Еще не проспавшийся со вчерашней праздничной гульбы, старик Денис Пьянов стоял, покачиваясь, впереди всех. Пугачев сразу увидал его, сказал:
– А вот, кажись, и знакомый... Здорово, дедушка Денис! Узнаешь ли меня?
– Как не узнать... – встряхнув локтями, ответил Пьянов и заулыбался. – Узнал, узнал... Ведь дело-то недавно было. У меня на печке-то бок о бок лежали мы с тобой.
– Я тогда Емельян Иванов был, купцом назвал себя. А таперь я царь твой и всея России, Петр Федорович Третий, император. Я хлеб-соль твою помню, дедушка Денис. Служи мне...
– Ур-ра, батюшка! Ура, ядрена каша! – Старик Пьянов восторженно замахал руками, подбросил шапку, споткнулся и упал.
Пугачев приложился ко кресту и сел в приготовленное тут же, на улице, кресло. Началась обычная церемония целования руки.
Две молоденькие девушки, Марфочка и Варя, стояли в обнимку, переводили восхищенные взоры с чернобородого царя-батюшки на красавца Ваню Почиталина да на лихого усача Варсонофия Перешиби-Нос.
Девчонки Емельяну Иванычу понравились. Приметив, как они «пялятся» на Почиталина, Пугачев, сидя в кресле, покосился на своего любимца и подморгнул ему. Ваня Почиталин тотчас сбил шапку на ухо и кивнул головой знакомым девушкам.
Устинья Кузнецова тоже пришла с народом, уж она-то этакую оказию ни за что не прозевает. Статная, нарядная, в синем душегрее, отороченном белым мехом, во козловых татарских сапогах, она стояла на отшибе, возле чьей-то высокой избы с резными ставнями. «И не подумаю в ручку его чмокать, – шептала она, вприщур оглядывая батюшку. – Только архиереям да попам целуют. А мне, да-кось, наплевать, что он царь». Но сердце девушки сладко замирало: батюшка пригож, батюшка в обхождении с простым людом милостив и деньгами когда-то швырял в нее, пряничками угощал. Только удивляться надо, чем же он прогневил супружницу свою, всемилостивую государыню Катерину Алексеевну? С характером, должно, матушка, крутая, самонравная... Может, когда он пьяненький, за косы ее оттаскал, она и возгневалась... Поди, и у них драчки-то случаются. Эх, эх... Проворонил царство-государство, вот и бьется нынче, как рыба об лед.