На пристани и на берегу, под вековыми дубами с молодой листвой, идет торговля. Чернобородые греки и кудрявые, оливкового цвета итальянцы продают разноцветных попугаев, крохотных, с грецкий орех, изумительного оперения колибри, одетых в теплые кофточки мартышек, шимпанзе, тропические растения, ароматические снадобья и прочие редкостные вещи. А вот моряки-голландцы, с бритыми лицами и курчавыми рыжеватыми бородами, растущими от уха до уха из-под нижней челюсти. Они в кожаных жилетах, в кожаных с наушниками шапках, в коротких штанах, белых чулках и грубых, неизносимых туфлях с толстыми подошвами. Голландцы торгуют небольшими сочно написанными натюрмортами в золоченых рамах, а также шоколадом, жирными селедками в стеклянных бочоночках, кружевами, отрезами тончайшего голландского полотна. Ряд иноземных моряков-спекулянтов растянулся почти на версту — шведы, датчане, норвежцы, англичане, турки в красных фесках. У каждого приколот к шапке или к куртке ярлык с правом на розничную торговлю. Коммуникационные столичные комиссары, проверяя ярлыки, не упускают случая воспользоваться от торгующих матросов мелкой взяткой.
Многочисленная гуляющая публика покупает диковинки с большой охотой, они приятны и недороги.
Какой-то франтик купил тросточку с рукояткой в виде обнаженной женщины; группа офицеров с хохотом рассматривает и покупает гравюры, изображающие «секретные акты» любви; соборный протоиерей подбирает по глазам очки: наденет и, морща нос, заглянет в страницы карманного Евангелия. Купчиха сторговала ларчик, оклеенный цветными ракушками; монашенка соблазняется кипарисовыми образ-ками с Афон-горы; пьяный немец-булочник с Невского проспекта ищет шнапсу, из карманов его белой куртки торчат две терракотовые фляги рижского бальзама. Большим спросом пользуются апельсины и финики в стеклянных банках.
Обе стороны объясняются знаками, мимикой или пишут цену на бумажке.
Барышников хотел купить огромного страуса, что тоскливо стоял привязанным за ногу к дереву, но подошел бывший царский денщик Митрич, узнал, что страус предназначается в подарок графу Алексею Орлову, и отсоветовал:
— Не примут-с… Они не таковские!
Барышников сказал:
— Хотелось мне попугайчика говорящего купить, да все неподходящие, лопочут не по-русски.
— Да, да! — ответил Митрич, поглядывая на сотни клеток с шумно кричавшими на все лады попугаями. — Вот ежели бы найти такого попугая, чтоб поматерно ругался… Холостые господа ругательных птичек сильно уважают. Знавал я такую птаху у графа Захара Григорьевича Чернышева. Оная птичка могла выражаться на двенадцать ладов. Она, бывало, матерится, а господа от хохота чуть на пол не падают.
— Кто же обучал-то ее? — спросил всерьез заинтересованный Барышников.
— А ее отдавали в науку олонецким пильщикам в ночлежку.
Барышников, пробиваясь локтями через толпу, отвел Митрича в сторону, разъяснил ему цель предстоящего визита к Орлову и показал ему изумительной работы небольшой черепаховый, с золотой инкрустацией, ларчик.
— Ужели и этот не примет?
— Не примут.
— Ну а коль я сей ларчик золотыми червонцами набью?
— Они в деньгах не нуждаются… Что им деньги? Толкнитесь-ка вы, батюшка, лучше к братцу их, к Ивану Григорьичу. Братец и даяние ваше примет, и дело с вами сделает. Таково мнение мое… А впрочем, вам видней.
— Гм, — сказал Барышников, — надо подумать. А ты что тут, Митрич?
— Да так я, скуки ради. Старуха моя от водяной болезни умерла. Поил, поил ее, голубушку, настоем из черных тараканов — знатец один советовал, — а она, царство ей небесное, вся водой и взнялась. Теперь один как перст. Скучно. То к ней на могилку схожу, то в Александро-Невский монастырь — ко гробнице приснопамятного благодетеля моего императора Петра Федоровича… Ох-тих-ти…
— Иди ко мне служить. И тебе хорошо будет, и мне честь — бывший императорский лакей при моей особе.
Огромная бородища Митрича зашевелилась от кривой улыбки. Он снял шляпу — лысина засияла под солнцем — и низко поклонился Барышникову:
— Премного благодарен вам, батюшка. Да ведь стар я.
— А я и не буду утруждать тебя больно-то. У меня лакей молодой есть. А ты станешь главным. Я тебе форму справлю с такими галунами, что ты и при дворце-то не нашивал. У тебя медали-то есть?
— А как же, батюшка, четыре штучки-с… А сверх того офицерский крест. Вся грудь увешана.
— Ну, стало быть, не надо лучше! Беру тебя!
— Сам государь изволил приколоть мне крестик-то. Оба мы с ним пьяненькие тогда были. Он говорит: «Я, говорит, Митрич, люблю тебя… как папашу своего… На-ка, грит, носи. Да смотри, береги меня пуще». И при сих словах изволил снять крест со своея груди и мне приколоть. А вот я и уберег его… Ловко уберег благодетеля… — Митрич отвернулся, замигал, засопел, по его щекам покатились слезы.
— Не тужи. У меня тебе не хуже будет. У меня в намерении такие дела заворачивать, что ахнут все.
— Премного благодарствую. Я в согласьи.