Пугачев широко ухмыльнулся, чокнулся с хозяином, сказал :
– Уж больно крестьяне хвалят вас, Иван Петрович.
– Они-то меня хвалят, да я-то их не больно... Иной раз слушаться не хотят. Я стараюсь как бы лучше, а они, того не понимая, думают, что это во вред им, сердятся на меня. Вот такой есть Пров Михайлыч, хороший мужик, работящий, я ему: «Здравствуй, Пров Михайлыч!» – а он, ни слова не ответив, этак срыву отвернулся, бороду вверх да и пошел от меня прочь чесать. А вся и провинность моя в том, что он хотел кабак открыть и денег просил у меня на обзаведение, а я отказал.
– Значит, он не в полном своем уме, Иван Петрович, – вежливо проговорил Пугачев, и, полагая, что для приятного обхождения в знатном обществе подобает как можно чаще хохотать, он вновь захохотал. Так делывали, бывало, офицеры за столом губернатора Корфа в Кенигсберге. Вообще-то Пугачев привык хохотать громко, страстно, а здесь, повинуясь собственной находчивости, он похохатывал нежно, благородно. Ванька Семибратов сурово вращал глазами, ел молча и, взглядывая на смеющегося товарища, всякий раз стыдливо прыскал в горсть. Эх, жаль, у Пугачева носового платочка нет, он бы показал, как настоящий форс пускают...
Хозяин все подкладывал да подкладывал казакам пирога. Пирог был сдобный, слоеный, казаки отродясь такого не едали. От пятой доли Емельян Иваныч отказался:
– Благодарствую, горазд объелся, не лезет... – и очень громко, по казачьей привычке, рыгнул. Допустив столь великую промашку, он сразу спохватился, выпучил на строгую барыню глаза и замер.
Барыня милостиво улыбнулась и, приняв из рук лакея клубнику со взбитыми сливками, протянула эту сладость Пугачеву.
Вечером казаки пили чай на кухне с поваром, поваренком и кухаркой. Затем пришли два старика-крестьянина.
– Вот вы люди чужедальние, проехали много мест, – сказал повар и почесал крючковатым пальцем перебитый нос. – Не довелось ли слышать вам, будто бы государь Петр Федорыч Третий жив-живехонек и появился особой своей не то под Смоленском, не то под Полтавой в образе простого вахмистра?
– Кабудь слых такой влетал в уши, – ответил Пугачев. – Да ведь мало ли дурнинушку какую загибают... Врут!
– Врут ли, нет ли, не нам судить, – возразил повар, разламывая подсушенную на плите самодельную баранку. – Барин наш тоже говорил – врут, а промежду прочим, на свете всяко бывает.
Пугачев подумал, сказал:
– Ежели б Петр Федорыч объявился, он бы снова на престол сел.
– А кто же его пустит-то? Уж не государыня ли наша? Ха! Чудак ты, вот те Христос... А еще казак донской...
Пугачев сердито откликнулся:
– Коли народ похощет – быть ему сызнова царем, а не похощет – не прогневайся.
– Во-во-во! – и повар ткнул в грудь Пугачеву пальцем. – Ежели он, батюшка, истинно жив, в народе укрепу снискать должон. А народ-то попрет...
– По-о-прет! – подхватили старики-крестьяне. – Мир за кем хошь попрет, лишь бы польза миру была.
4
Казакам отвели на ночь горенку рядом с прихожей. Они разоблоклись и легли. На колокольне пробило девять часов. Молодежь по праздничному делу еще водила на луговине хороводы. В соседней горнице свет горел. Взад-вперед ходил Иван Петрович, сам с собой чего-то бормотал. Вот заиграл он на клавикордах и запел баском. Но вскоре музыка оборвалась, он закричал:
– Марьюшка, Марьюшка! Позови сюда Марьюшку!
Любопытные разговоры за стенкой начались. Пугачев встал, подошел на цыпочках к стеклянной занавешенной двери, чуть загнул край занавески. Его не видать, зато ему все видно: в соседней горнице горит под потолком целый куст свечей, у печки растрепа Марьюшка стоит, по паркетам вышагивает, руки назад, барин. Щеки его от винца румяны, сам слегка пошатывается.
– Вот что, Марьюшка, – говорил Иван Петрович, усаживаясь в кресло и отпивая из серебряного жбана квасу. – Ты в моем доме, Марьюшка, с малых лет отменно служишь. Я положил обет Богу пещись о судьбах своих крепостных. А тебе тридцать пять скоро, а жизнь твоя зело не устроена. В девках ты... Я тебя, Марьюшка, замуж собираюсь выдать...
– Ой да, Иван Петрович, – стала пожимать плечами, отмахиваться рыжая, курносая растрепа Марьюшка. – Да и кто меня этакую возьмет? Никто не польстится, не позарится... Разве что пастух Гараська, колченогий дурачок...
– Да уж ежели я посватаю, женится на тебе самолучший молодец... Уж будь спокойна... Иди, приберись.
Марьюшка радостно засмеялась, закрыла лицо руками, убежала, тяжело пришлепывая голыми пятками. Пугачев шепнул Семибратову:
– Ванька, однако барин-то тебя хочет окрутить на Марьюшке...
– Ни в жизнь не соглашусь.
А барин между тем велел позвать кузнеца Власа.
– Вот что, Бова Королевич, – сказал он, окинув взором вошедшего красавца-парня. – Я тебя, Влас, оженить хочу.
– Ваша господская воля, батюшка Иван Петрович, – и Влас, часто замигав, повалился барину в ноги.
– Встань да беги скорей домой, приоденься. И чтоб опрометью сюда.
Влас бросился домой.
У Пугачева затомилось сердце. «Господи ты Боже мой, – подумал он. – Так неужели он кузнеца принудит на такой растопырке ожениться?.. Не может того быть...»