Дослушав со вниманием все указы и повеления, Пугачёв сказал:
– Ну, таперь, Дубровский, припечатать треба указы-то, смыслишь, поди, как? Смолка-то есть?
– Сургуч при мне, ваше величество, царскую печать дозвольте.
Сидя по-татарски на ковре, Пугачёв вытянул правую ногу и отвалившись назад и влево, полез в карман штанов. Вытащил полную горсть всякого добра и высыпал на низенький, по колено, столик. Тут были золотые и серебряные монеты, огниво с кремнем, сахарный леденчик, две свинцовые, не правильной формы пули, волчий клык, женская подвязка с медной пряжечкой, огарок восковой свечи, какая-то медаль в прозелени, маленький шитый бисером сафьяновый кошелек и, наконец, сердоликовая печать с княжеской короной и буквами П. Н. В. Секретарь Дубровский с удивлением и доброжелательной улыбкой глядел на этот пересыпанный хлебными крошками хлам, по-видимому, и сам Пугачёв был удивлен такому в своем кармане беспорядку.
– Это зовется по-персиански шурум-бурум, – ухмыльнулся он и подал секретарю печать. – Поганенькая печатка, не хворменная, надлежит с моей императорской личностью, да вот настоящего знатеца не усчастливлюсь добыть. Ты, Лексей, учнешь печати ставить, как можно слюнь печатку-то, не жалей слюней-то…
Он был в хорошем настроении, вполне довольный и Дубровским, и указами. Секретарь принялся ставить печати. Пугачёв, плутовато таясь, взглянул на него, вынул из шитого жемчугом кошелечка пучок волос, перехваченных маленьким колечком, легонько провел ими по щеке, понюхал и, покивав головой и вздохнув, спрятал.
– Оные власы, – сказал он Дубровскому печально и тихо, – отхвачены мной своеручно ножницами от косы супруги моей, великия государыни всея России Устиньи Первой…
– Поскольку мне ведомо, – приятным голосом заговорил Дубровский, капая на бумагу сургуч, – великая государыня Устинья Петровна не первая, а вторая супруга ваша… Первая-то Екатерина Алексеевна… сколь помнится, – и, послюнив печать, он пристукнул ею по кипящему сургучу.
– Врешь, Лексей, врешь, – прищурился Пугачёв на секретаря и облизнул губы. – Катька не первая, а вторая пишется. Так и в манифестах её поганых пропечатана: вторая. Ась?.. Не спорь, Лексей… Ведь я катькины волосы тоже таскал в ладонке при кресте, да в Цареграде в печку швырнул. Тама-ка султан свою дочерь султаночку за меня сватал. – Пугачёв говорил плавно, не торопясь, не скрывая, однако, улыбчивого блеска в глазах. – А султаночка – раз взглянешь, век будешь помнить девку; поди, покраше твоих астраханских присух. Тут разум мой закачался, грусть пала, тоска-кручина забрала меня.
Вот втапоры катькины-то волосы я и выбросил. А с его величеством, султаном, в цене не сошлись мы. Я требовал за дочерь полцарства, да еще Русалим-град, с гробом господним, а он, собака, сулил мне одно Черное море со всей рыбой, какая в нем есть, а сверх того ни хрена. Тут я его величеству, турецкой образине, и плюнул в бороду. Ась?
Дубровский прыснул, затем откинул кудрявую голову и, боясь неудовольствия государева, но не в силах сдержаться, громко засмеялся.
Захохотал и Пугачёв.
Наступили густые сумерки, в юрте серело. Зажгли фонарь.
– Слышь-ка, Лексей, пошарь-ка, пожалуй, эвот в той суме, бутыль там, давай опрокинем по чарочке. Пьешь?
– Грешен, ваше величество, как на страшном христовом суде показываю, ваше величество, пью. И пью, и лью, и в литавры бью…
– О-о, весельчак ты… А я вот не пил бы, не ел, все на милую глядел… Эхма!.. Давай, что ли, за Устинью! (Он поднял над головой чару.) Здравствуй, великая государыня, Устинья Петровна! Пей… (Выпили.) А я вот все сохну и сохну по ней, по её величеству… Ась? (Дубровский стрельнул глазами в румяное, щекастое лицо Пугачёва и, мысленно ухмыляясь, подумал:
«Оно и видать… Сохнешь, как в омуте рыба-сом».) Сохну и сохну. А ни хрена не поделаешь, у меня Россия на руках, несусветная война, а у ней что? Кончил, Лексей? Благодарствую. Ступай в Военную коллегию, пущай писчики строчат копии проворней, чтоб в ночь указы были разосланы…
Головой отвечаешь!.. Вся коллегия головой отвечает! – крикнул он изменившимся, властным голосом. – Да послать сюда Творогова!
На указы и воззвания Пугачёва народ откликнулся с готовностью: башкирцы и заводское население восстали как один человек.
Начался в Уфимской губернии разгром заводов: Вознесенского, Верхотурского, Богоявленского, Архангельского, Катавского и других.
Хозяева, или управляющие, спасаясь бегством, сидя в городах, еще не охваченных восстанием, просили у главнокомандующего князя Щербатова быстрой помощи. Князь Щербатов резонно отвечал, что не может на каждый завод поставить воинский отряд и что если заводы разоряются, то в этом более всего повинны сами заводчики, ибо «жестокость заводчиков со своими крестьянами возбудила их ненависть против господ».
По дорогам, по горным тропам стали прибывать к Емельяну Пугачёву толпы заводских крестьян; с проклятьем побросав свои немилые деревни, они бежали сюда с семьями. Были доставлены две пушки, свинец, порох, ружья.