– Ни копейки меньше.
– Желаете пятнадцать тысяч серебром?
– Тридцать тысяч, тововна…
– Ну, тогда извините-с, нам с вами пива не сварить… Митрич, собирайся!
И, прощаясь с хозяевами, Барышников таящимся шепотом сказал:
– Только имейте в виду, уважаемые господа: ведь в ваши края может Пугачёвская сволочь нагрянуть. Да и нагрянет. Очень даже свободно… Тогда от вашего имущества один пепел останется… Я вас запугивать, конечно, не хочу, возможно, что милосердный промысл божий и сохранит от злодеев сии места, а только что… Опаска не вредит-с.
Сердце помещика дрогнуло, одутловатое лицо вытянулось, увлажнившиеся глаза неспокойно завиляли. Он сказал:
– Нет, в наши места злодеи не придут. О сем не можно и помыслить…
– Да ведь всяко бывает, – проговорил Барышников, надевая поданную Митричем шубу. – Тогда уж не пеняйте на меня.
Тройка отъезжающих бежала ленивой рысцой. Барышников, толкнув локтем Митрича, сказал ему:
– Сейчас нас вернут…
– Навряд… он, пузан, упорный…
– Да уж поверь…
Действительно, не проехали они и пяти верст, как их нагнал в легких беговушках секунд-майор Невзгодин.
– Вот что, достопочтенный Иван Сидорыч, – проговорил он. – Посовещавшись с супругой, я решил, тововна, уступить вам лес и свое обзаведение за двадцать восемь тысяч.
– Пятнадцать, наипочтеннейший-с…
– Ах, упрямец, ах, упрямец… Ну, и прижимист вы. Давайте двадцать пять, тововна…
Так и быть.
– Ну, будь не по-вашему, ни по-моему, – шестнадцать тысяч…
– Не скупитесь, прибавьте… Лес-то какой!..
– Дрянь лес.
– Ну вот, тововна, заладили… Побойтесь бога!
– А вы Пугачёва побойтесь, уважаемый… А то будете локоток кусать, да уж поздно-с. Ведь я и сам, как изволите видёть, на риск иду.
– Не связывайся, батюшка Иван Сидорыч, плюнь! Долго ли до греха… – подзадоривая помещика, встрял в разговор Митрич.
– А и то правда, – проговорил Барышников, с неестественной торопливостью попрощался с помещиком и тронул ямщика:
– Пошел, Никита!
– Тововна-тововна, стойте! – припустился за ними следом на своей беговуше помещик. – Иван Сидорыч, остановитесь, куда вы торопитесь-то…
– Как, куда? У меня в Москве да в Питере дела, почтеннейший. Никита, попридержи коней.
– Двадцать три тысячи желаете?
– Ни гроша больше… Да, кажись, я передумал, пожалуй – спячусь…
Мне вашего леса едва на год хватит… Что я стану делать тогда?
– Что вы, что вы, Иван Сидорыч. Леса вам, тововна, хватит на всю жизнь. У соседних помещиков на сруб купите, они рады продать, я знаю… По речушке весной самосплавом…
– Ну, в таком разе, ежели соседи ваши соглашаются продать лес, я шестнадцать тысяч, как сказал, дам вам…
– Двадцать две! Вот вам! Я ведь вам, Иван Сидорыч, восемь тысяч скостил, а вы, тововна, только одну прибавили… Двадцать две! Пользуйтесь добротой моей…
– Пошел, Никита! – крикнул ямщику Барышников, и тройка, гремя бубенцами, тронулась вперед.
– Стойте! – снова помчался помещик за тройкой. – Так это ваше последнее слово?
– Самое последнее… Ежели не уступите за шестнадцать тысяч, ей-ей, уеду… Я раздумал, покупать. Вот Митрич отговаривает, стращает… Пошел, Никита!
– Стойте, стойте, тововна! Черт с вами, я согласен…
Так, на большой дороге, среди бела дня, был ограблен Барышниковым помещик-простофиля.
В бане.
К главе двадцать пятой.
Надо было делать приступ на Яицкий городок, но у Пугачёва как на грех пересекло поясницу. Чем лечить? Поп Иван сказал:
– Давай, батюшка ваше величество, я тебе спину-то в бане редькой натру: немощь аки рукой снимет.
Баня на задах Пугачёвского огорода, она просторна, оконце широкое, свет есть. Возле этой бани еще так недавно мучительно умирала в сугробах Лидия Харлова с братом.
Пугачёва вели под руки палач Ванька Бурнов и поп Иван. Пугачёв шел согнувшись, глядел себе под ноги, от боли кряхтел.
В горячем банном воздухе Пугачёву полегчало. Мыл его поп Иван. У Пугачёва тело белое, крепкое, не укулупнешь. Присадистый крепыш Ванька Бурнов весь, как медведь, в шерсти. Вислозадый поп Иван широк в кости, дрябл, брюхат и очень жирен. От поджилок к широким плоским ступням и по рукам лились, как реки с притоками и ручейками, толстые, чрезмерно набухшие от пьянства вены. Они разносили по телу отравленную сивухой кровь. Он был трезв, но от него нестерпимо пахло винным перегаром.
Пугачёв, с сожалением глядя на него, сказал:
– А ты все пьянствуешь, батя, все хнычешь: горе да горе у тебя. Кто же огорченье-то сотворил тебе, хоть бы поведал.
– А сотворил мне толикое огорченье помещик наш гвардии штык-юнкер в отставке Гневышев, – с охотой откликнулся лохматый, толстоносый батя.
Он опрокинул шаечку воды на раскаленную каменку, густой пар туманным напыхом шибанул под потолок.