– Нет, вы не царь, – все тем же спокойным голосом ответил Горбатов, от крайнего напряжения он весь дрожал, лицо быстро бледнело, на высоком лбу выступила испарина.
Пугачёв прянул в сторону, взмотнул локтями. В мыслях стегнуло:
«Неужто и Горбатов такой же злодей, как Скрипицын, Волжинский и многие другие офицеры?» Желчь растеклась по жилам Пугачёва. В нем все кипело.
– Изменник! Согрубитель! – свирепо закричал он. Горбатов, как от оплеухи, весь внутренне сжался, пальцы на его руках затрепетали. – Мало я вам, злодеям, головы рубил! – Пугачёв порывисто схватил стоявшую в углу саблю и подскочил к Горбатову. Он по-настоящему любил этого молодого человека, ему было жаль умерщвлять его.
– В последний раз! Царь я или не царь?!
Горбатов все так же стоял, руки по швам, прислонившись спиной к холодной печке. В глазах его потемнело. Не помня себя, он вздохнул:
– В последний раз говорю: нет, нет!
– Так кто же я?! – взревел Пугачёв и выхватил из ножен острую, в белом огне, саблю.
– Вы выше царя! – каким-то особым, приподнятым голосом прокричал Горбатов, содрогаясь под страшным взором Пугачёва:
– Вы народа вождь! – И Горбатов вытянулся перед Пугачёвым, как в строю.
Емельян Иваныч враз остыл и присмирел. Округлив полуоткрытый рот и еще более выпучив глаза, он шумно задышал и швырнул саблю на пол. Так они оба стояли один возле другого в каком-то призрачном, как бред, молчании.
– Выше царя… Как это так – выше? Чего-то шибко заковыристо, в толк взять не могу, – бормотал Пугачёв, растерянно опустив руки и с неостывшей подозрительностью косясь на офицера.
– Все просто, все понятно, – сказал Горбатов и, помедля малое время, продолжал:
– Кабы я знал, что царь вы, я бы не пошел за вами, не служил бы вам, как теперь служу, а бежал бы от вас без огляда…
– Пошто так?
– А кто такой покойный Петр Федорыч, имя которого вы носите? – продолжал Горбатов. – Голштинский выкормок, вот кто. Россию он не знал и ненавидел ее. Что ему Россия, что ему простой народ? Да и сам по себе он был царек ничтожный… Бездельник он великий и пьяница!
Снова наступила тишина. Из груди Пугачёва снова вырвалось шумное дыхание. Он никогда не слыхал подобных слов: они ударяли его в сердце.
Потемневший взор его светлел. Откинув упавшие на глаза волосы, он приблизился к Горбатову, опять положил ему руки на плечо и взволнованно сказал:
– Милый… Друг… Уж ты прости меня, ежели пообидел. Ведь я, мотри, иным часом, как порох. Уж не взыщи! Может, ты и прав… Только, чуешь, хитро, ой, хитро ты говоришь… И со смелостью!
Охваченный внезапными мыслями, он неторопливо повернулся и – нога в ногу – подошел к окну. Стоя спиной к побледневшему, еще не пришедшему в себя Горбатову, он грыз ноготь и что-то разглядывал за окном в глухой ночи.
«Народа вождь… Выше царя…» – каким-то далеким эхом продолжали звучать в его ушах набатные необычные слова… «Выше царя… Неужто так-таки выше?»
Молчание длилось долго. За дверью мяукала кошка. Атаман Перфильев под знаменем, открыв усатый рот, похрапывал, бредил. Горбатову стало неловко.
Он вздохнул и, с особой любовью поглядывая на широкую спину Пугачёва, произнес:
– Покойной ночи, ваше величество!
Пугачёв, не поворачиваясь, отмахнулся рукой. Горбатов, придерживая саблю, на цыпочках вышел вон.
Вскоре из Оренбурга прибыл в лагерь пожилой казак Оладушкин, дальный родственник Падурова, привез ему от жены с сыном поклоны и благословенный образок Святителя Николы. Он едва от слез удержался, когда узнал, что Тимофей Иваныч без вести пропал.
– Эка, эка беда стряслась!.. Сокол-то какой был…
– А ты сам-то как до нас добрался? – спрашивали его.
– Когда Оренбург освободили, да Матюшка Бородин пошел с казаками в Яицкий городок, ну и меня к себе зачислил. Я поупорствовал, повздорил с ним. Меня заграбастали, к плетям приговорили, а я взял да и махнул до батюшки… Да я не один, девять яицких казаков привел с собой. Ох, и насмотрелись мы делов, вся Русь вскозырилась, кажись… – голос у старого Оладушкина хриплый, усы большие, сивые, подбородок голый, глаза навыкате – задорные.
Его привели к Пугачёву. «Батюшка» обрадовался, начал обо всем с жадностью выспрашивать, казак отвечал срывающимся робким голосом, а когда Емельян Иваныч усадил его и велел поднести вина, Оладушкин осмелел, стал говорить красно и без запинки. Он рассказал об Оренбурге и, понаслышке, об Яицком городке, что государыня Устинья Петровна арестована и неизвестно куда увезена, а вместе с ней схвачена вся её родня, атаман Каргин, Денис Пьянов и другие-прочие.
Брови Пугачёва изломились, рот перекосился, он ударил кулаком в коленку и, замотав головой, крикнул:
– Пропала государыня! Пропала Устинья Петровна! Замучают ее, бедную…
Он приказал подать крепкого вина, залпом выпил стопку, за ней – другую, наполнил третью… Закусывал селедками, рвал их руками, обсасывал пальцы, стирал о рушник. Выпил третью… Быстрые глаза его погасли, голос сник. Он больше уже не выкрикивал, а продолжал бормотать в темную с заметной сединой бороду:
– Пропала, пропала… Эх, пропала бедная головушка…