– Обедню, обедню, обедню служу! Ничего не вкушал еще, могу служение совершать по чину апостольскому… За послужение – рубль!
– Возьми полтину, батюшка, – подходит к нему бедно одетый старик с внучкой. – Вот матерь девчонки от чумы померши, а моя дочерь. Сорок ден сегодня, как бог прибрал… Сороковуст…
– Дешево, дешево даешь, дед… – торопливо бросает бородатый пастырь, в руке у него крупичатый калач; скосив широкий рот, он вновь орет:
– А вот святую литургию, поминальную обедню!.. Рубль цена, рубль цена!
(Лядащенькая девочка, вложив палец в рот, с удивлением и страхом смотрит серыми наивными глазенками в отверстую пасть попа.) Дешевше не найдешь, старче праведный, – обращается он к старику.
– На-айду… Вас, как собак недавленных, – брюзжит под нос осерчавший старик и тащит внучку дальше.
– Девять гривен! – хватает его поп. – Соглашайся скорей, не то – закушу, – и он, поднеся калач ко рту, оскаливает желтые зубы.
– Стой, не закусывай! – останавливает его дед. – Бери шесть гривен. Не хошь?
– Могу и за шесть гривен, старче, только дрянно будет… Прямо говорю, вельми погано будет, лучше прибавь, а то ей-ей закушу… – Поп опять, застращивая нанимателя, подносит калач ко рту.
– Ну, так и быть… Бери, батя, семь гривен. Не по-твоему, не по-моему…
– Ладно, – сунув за пазуху калач, поп срывается с места. За ним, едва поспевая, семенит на согнутых ногах дед и, держась за поясок деда, вприпрыжку – повеселевшая девчонка.
Подьячий, ударив себя по ляжкам, закатывается хехекающим бараньим хохотком:
– Слыхал? Закушу, говорит. А раз закусит, благодати лишается, литургию служить подобает токмо натощак… Хе-хе! Ну и хитропузые попы пошли.
Вдруг толпа примолкла, попы засуетились, пугливо завиляли глазами во все стороны: под воротами незаметно появились из Кремля – консисторский дьяк в синем со светлыми пуговицами кафтане, с ним писчик и четверо консисторских стражей, вооруженных тесаками.
– Где попуешь? Какого прихода, говори! – закричал дьяк на толстого, потного, лохматого батюшку.
Писчик открыл книжку, чтоб записать, а четверо стражей загородили на Красную площадь выход. Вопрошаемый что-то невнятно промычал, низко кланяясь дьяку, все же остальные духовные особы враз бросились гурьбой из-под ворот, смяли растерявшихся стражей и галопом поскакали наутек – кто чрез мост, кто в ров.
Пятеро попов все же были схвачены и под едкий смех развеселившейся толпы отведены в консисторию на строгий суд архиепископа Амвросия.
На возвышенном Лобном месте, воздев правую руку и ударяя в каменные плиты посохом с медным шаром на верхушке, орал что есть мочи звереобразный человечище:
– Сюды! Сюды! Вся Москва – сюды… Курицыны дети, аз приидох к вам…
Кайтеся, кайтеся!.. А не то всех покараю, всех лихоманке отдам…
И вновь, и вновь бежит праздный люд к Лобному месту. Бабы, всплескивая на бегу руками, истерически завывают:
– Уродливый, уродливый! Митенька уродливый пришел… Митенька вещает…
– Бедный Митенька, несчастный Митенька… – подхватил их вопль одетый в тленное рубище юродивый. На его груди железный, пуд весом, крест, припутанный к туловищу тяжелыми цепями-веригами. Он бросил посох, порывисто закрыл ладонями испитое костистое лицо, стал рыдать-выскуливать жутким воющим голосом, переходящим в собачий лай, свалявшаяся борода его тряслась, черные волосы взлохмачены.
Толпа, охватившая Лобное место, затихла, люди стояли в каком-то оцепенении, рты открыты, взоры устремлены на Митеньку. Вот руки Митеньки упали, большие пылающие глаза его были мокры от обильных, градом катившихся слез, он вдруг тихо засмеялся и, тряся боками и задом, стал вяло, как во сне, не борзясь, приплясывать вперед и назад, вправо и влево, продолжая полоумно улыбаться.
– Митенька! Блаженнинький! Помолись за нас… Отведи чуму, утихомирь!
– выкрикивали, крестясь, бабы и, безотчетно подражая полоумному, тоже зачинали истерично притопывать, приплясывать и плакать.
А народ все прибывал, запоздавшие норовили протиснуться вперед, поднималась перебранка.
– Коза, коза! – пронзительно закричал вдруг Митенька. Толпа смолкла, навострила слух. – Коза из чужедальних земель приплыла, сама себе рога позолотила, барана с мосточка сбросила. Барана сбросила, козленочка зарезала. А козленочек-от бе-е-ленький, а козленочек-от неви-и-нненький!..
Она траву ест, вымем трясет, – вихляясь и взмахивая руками, выкрикивает Митенька, большие глаза его горят, брови скачут вверх и вниз, на лбу резкие продольные морщины. – А волк-от ходит, волк-от стережет козу…
– Кто же коза-то, блаженненький? Кто же волк-от? – приподнимаясь на цыпочки, вопрошали жители, плотно облепившие Лобное место.
– Тоже… Политикус, – проквакал горбун-подьячий, ткнув локтем затомленного жаром мясника. – Коза-то, пожалуй, царица Катерина будет. А козленочек – шлиссельбургский узник… Хе!.. А баран-то… Хе-хе…
– Эй, эй, расходись! Рас-с-ходись! – со всех сторон наезжая на толпу, кричали полицейские рейтары.
– Стой, братцы, не беги! Блаженненький не выдаст!.. – орал народ.
Вдруг щелкнули ружейные выстрелы, и толпа помчалась прочь.