— Заладил, как ворона на падали: кар да кар, — вспыхнул Пугачёв. — Баешь, народ сгуртуется? А того не ведаешь, что для оного дела треба зазывные грамоты слать по жительствам. Эх, ты, тетерья башка…
Обиженный Чумаков скосил на Пугачёва сердитые глаза, тряхнул бородищей, крикнул:
— Вот сам и пиши зазывные-то! Раз ты царём назвался…
— Я не назвался царём, а я царь есть!.. Сукин ты сын! Пошёл вон, дурак!
Чумаков тотчас встал и, сутулясь, молча вышел из юрты. Афанасий Перфильев, вздохнув, молвил: «Эхе-хе…» и покрутил головой. Творогов успокоительно сказал:
— Брось, ваше величество, чего зря карактер себе портишь? Я бы приказы написал, да, вишь, правая рука болит. И я вот, слушай-ка, добрецкого тебе секретаря подыскал.
— Кто таков?
— Забеглый купецкий сын, из Мценска города, Иван Трофимов, а прозывает он себя — Алексей Дубровский. Парень выше меры смышлёный. И, чаю, предан тебе по гроб. Он давненько с нами ходит.
— Проверку учинял?
— Говорю, парень самый наиверный. Одно слово — наш!
— Ладно, — повеселел Пугачёв. — Ужо пришли его. Ну, ин иди, Иван Александрыч… И ты, Афанасий Петрович. Голова чегой-то болит… Тот чёрт-то перечит всё, умней царя хочет быть, чёрт… Втолкуйте ему… Что ж это, царь я или не царь?
— Вестимо, царь-повелитель, ваше величество. Ну, отдыхай не то. — Творогов с Перфильевым встали, поклонились и бесшумно вышли.
Пугачёв тоже вышел на волю — ветер унялся, опять пекло солнышко, — присел на горячий камень у реки, задумался. Подошёл приятного вида человек лет тридцати, низко поклонился Пугачёву, стал в отдалении.
— Кто ты?
— Алексей Дубровский, ваше императорское величество, — с готовностью гаркнул человек, держа руки по швам. — Господин Иван Александрыч Творогов к вашей милости послал меня.
— Ладно. Подойди! — Дубровский подошёл. Он был высок, сухощав, лицом бел и чист, русые вьющиеся волосы, маленькая бородка. — Слых идёт — шибкий грамотей ты. Так ли?
— Совершенно так, ваше величество, грамотой господь да добрые люди вразумили меня изрядно да и по письменной части зело успешен. И в жизнь свою немало предивных книг прочёл.
Пугачёву понравились быстрые и складные ответы молодого человека. Он снял казацкий простой кафтан, одёрнул шёлковую с серебряными пуговицами рубаху, сказал, ласково поглядывая на Дубровского:
— А ну, поведай, молодец, кто ты, каким побытом прилепился ко мне? Только правду молви, я врак не люблю.
Алексей Дубровский кивком головы откинул назад русый чуб, откашлялся и, всё так же держа руки по швам, заговорил:
— Как на страшном христовом пришествии, так и перед вами, всемилостивейший государь, поведаю о всём чистосердечно, не утая и не скрывая ничего, чинимого мною в свете. Сначала находился я при родителе моём, мценском купце Стефане Трофимове; служил родитель по обнищанию своему у разных господ и четыре года тому назад помре своей смертью. Став сиротою, вступил я во услужение московского богатейшего фабриканта и обер-директора Гусятникова, а служба моя на все руки: и приказчик я, и письменных дел заправило. Краше меня, бывало, никто прошенья в приказ или письма должнику не сочинит. Дар такой во мне, ваше величество. И был послан я фабрикантом в город Астрахань для взыску по векселям одиннадцати тысяч рублей. А на получении истрачено было мною на свои мотовские нужды тысячи с три… — закончил он, потупившись.
— Эге-ге! — оживился Пугачёв. — Хмельвинцом шибанул, да с девчонками, поди?
— Был грех, ваше величество, не смею утаить…
— А бабы-то в Астрахани как — матёрые, поди?
— Как на страшном христовом суде показывают, разные бабы суть: есть и в телесах.
— Так, так, — улыбаясь, молвил Пугачёв. — Ну, поди, водятся и сухорёбрые?
— Водятся, ваше величество, и сухорёбрые, — не дрогнув ни голосом, ни мускулом лица, складкопевно повествовал начитанный, книжный Дубровский, надеясь красноречием своим повеселить государя. — Они для нашего мужеска пола, аки мёд для мух. Подобно облаку небесному, зрак их лёгок, руки в лобзании охватисты, уста — что розов цвет, сладостью напитанный; голос аки свирель, призывающая к тихому отдохновенью. Ох-ти мне…
Пугачёв не прочь был позабавиться шутливым разговором. Похихикивая, он прыскал в горсть или, будто спохватившись, проводил ладонью по лицу от закрытого чёлкой лба до бороды и, подёрнув книзу бороду, старался напустить на себя важность. Когда Дубровский, осмелев, принялся живописать о многих астраханских грехопадениях своих, Пугачёв внезапно всхохотнул и замахал руками.
— Брось, брось, Лексей! Не гоже мне это слушать, — утирая рот, бороду и взмокшее лицо, строго сказал он, помедлил мало и снова вопросил: — Ну, а рыжие под Астраханью есть?
— Ох, есть, ваше величество… Всякие… И рыжие и чернявые, и совсем чернущие, аки фрукта чернослив. Сии зовутся — персианки…
— Во! — ткнул ему в грудь Пугачёв пальцем. — Слышал, поди, про Степана Разина, старики песни про него спевают? Вот у того Степана персианочка была пригожая… Я, слышь, тоже лажу по делам государственным на Астрахань путь принять…