— Идёт, идёт такой слушок, — охрипшим голосом говорил бударь, для сугрева переминаясь с ноги на ногу. — Токмо я сему веры не даю, ни боже мой! Может ли такое статься, чтобы из мёртвых царь воскрес? Ни боже мой! Вчерась двоих пьяных загребли в кабаке за язычок, маленько попытали батожьем острастки ради, да с пьяного чего возьмёшь…
Подкатил воевода с бубенцами. Прохожие, сдёрнув с голов шапки, низко кланялись начальству. Долгополов подхватил воеводу под ручку, подсобил из саней выпростаться, на крыльцо взойти.
— Не дам, не дам, — бормотал воевода, обдирая сосульки с густых усов. — За пашпортом? Не дам…
— Я, отец воевода, с жалобой к твоей милости пришёл. Дай защиту…
— С жалобой? На кого показываешь?
— На ирода и разбойника, на Аброську Твердозадова.
— Ась, ась? — и воевода, чтоб лучше слышать, отогнул стоявший кибиткой лисий воротник. — На кого? На Аброську Твердозадова? Давай-давай его сюда… Он предо мной шапки не ломает, его гордыня заела. Он, подлец, на меня в Тверь жалобу писал… Он вроде тебя — хлюст, а нет, так и погаже… Давай-давай… В чём обвиняешь? Шагай за мной…
Воевода стал весёлым, суетливым, сказал:
— Обожди, пожалуй, в канцелярии, я чайку испью. Приобщался сегодня я…
Через час в канцелярии появился воевода в кургузом мундире и при шпаге. Все вскочили, бросили перья, с низким, подобострастным поклоном гулко прокричали:
— С принятием святых таинств поздравляем, васкородие! Имеем честь!
— Спасибо, ребята… Долгополов! Показывай, в чём дело. Иван Парфёнтьич, садись сюда, пиши.
Долгополов и подьячий подошли к красному столу. Подьячий, гусиное перо за ухом, сел, разложил пред собой голубовато-серые листы бумаги, протёр концом скатерти очки, откашлялся. Писчики, водя вхолостую перьями и притворяясь, что усердно пишут, навострили уши. Долгополов гундосым голосом стал давать показания, стараясь обелить себя и во всём обвиноватить Твердозадова.
— …Тут он, аспид, сверзил меня с лестницы и начал всячески поносить твою милость, отец-воевода, непотребной бранью…
— Какими словесами?
— Срамно вымолвить. Не точию словом произносить, но и писать зело гнусно и мерзко, сиречь такие словеса, ажно язык мой прильпне к гортани моея… Боюсь.
— Ну, молви, молви смело, не опасайся… А нет — и тебе, хлюст путаный, кнуты будут. — И бараньи глаза воеводы омрачились.
— Господин воевода! Лучше допроси дворника евонного, Ивашку. Он, смерд, слышал хозяйскую хулу на твою милость… Вели сыскать его. Да и Аброську Твердозадова зови…
— Писчик! — крикнул воевода. — Пошли солдата за Ивашкой.
Вскоре привели в канцелярию Ивашку. Это — широкоплечий, призёмистый парень лет двадцати пяти, кудрявый, без бороды и без усов. Глаза злые, губы толстые. Он — сирота, крепостной господ Сабуровых, числился на оброке, подрядился, по письменому договору, служить три года Твердозадову на его канатной фабричке. И, как водится, попал в большую кабалу: помещик вскоре запродал его ещё на два года и половину денег за его службу забрал вперёд. А служба у купца анафемская. Пробовал Ивашка бежать, но был сыскан, отдан на расправу воеводе. Получив от Твердозадова мзду, воевода самолично избил Ивашку, приказал выдрать его, а после порки водворил бегуна снова в кабалу к купцу, Ивашка озлобился. На своего хозяина, на зажиточных людей и на всё начальство глядел лютым зверем.
— А-а, знакомый! — притворно весело, но с затаённой неприязнью воскликнул воевода. И начался допрос.
Ивашка, опасаясь от Твердозадова побоев, запирался:
— Знать не знаю, ведать не ведаю, а чтоб хозяин ругал вашу милость, не слыхивал.
— Ишь, мужик-деревня, голова тетерья! — зашумел на него Долгополов и загрозил перстом. — В запор пошёл. А не ты ли меня, волчья сыть, выволок за ворота да кулачищем по загривку? После того разу я смешался, куда бежать…
— Нетути, не видел я вас, — сказал Ивашка, — я втапоры в трепальне обретался, пеньку чесал.
Долгополов хлопнул себя по бёдрам, закачал головой и прогнусил, ехидно улыбаясь:
— А-я-яй, а-яй… Подлец какой ты, парень! Побойся бога, пост ведь.
— Выходит, ты не слыхал, как меня хозяин твой честил? — сердито спросил воевода и нахмурился.
— Сказывал, не слыхал, — с грубостью ответил парень.
Воевода ударил в стол и закричал:
— Р-розог сюда!.. Палача сюда! Ребята, вали его на пол, спущай портки!
Три старых солдата брякнули Ивашку на пол, сорвали полушубок, перевернули носом вниз, оголили спину. В красной рубахе косой палач пришёл, под пазухой — пучок розог. На ноги Ивашке сел солдат, на шею — другой, а третий солдат крепко держал вытянутые вдоль пола руки парня. Ивашка пыхтел, скрежетал зубами.
— А ну, ожги, — командирским басом приказал воевода, встал, подбоченился, шагнул к Ивашке.
И только палач замахнулся, Ивашка заорал:
— Винюсь! Винюсь!!.
Палач недовольно кинул розги, парень встал.
— Сказывай! — крикнул ему воевода. — Иван Парфёнтьич, записывай за ним.
Глаза Ивашки засверкали, застучала кровь в виски, он подумал: «Эх, была не была, и хозяину и воеводе молебен закачу…» — и, вымещая злобу, с плеча начал поливать начальника: