На Элоизу смотрели охотно и с удовольствием — она была красива. Позднее Абеляр напишет, что «она соединяла в себе все, что может подвигнуть к любви». К сожалению, замечание это крайне расплывчато, неопределенно, а нам хотелось бы знать об облике нашей героини гораздо больше. За неимением лучшего исследователи попытались воссоздать физический облик Элоизы, тщательно изучая ее останки; известно, что останки Элоизы, как и останки Абеляра, «перенесли» немало злоключений, прежде чем их наконец захоронили на кладбище Пер-Лашез. В первый раз их извлекли в 1780 году, во второй раз они подверглись эксгумации во время Великой французской революции в 1792-м, и свидетели в обоих случаях письменно удостоверяли, что Элоиза, судя по ее скелету, была «высокого роста и имела соразмерное телосложение… а также покатый высокий лоб, гармонирующий с другими частями лица», и что челюсть Элоизы была «украшена зубами чрезвычайной белизны». Увы, приходится довольствоваться этими мрачными умозаключениями, ведь напрасно было бы искать в документах того времени какие-либо точные описания, поскольку искусство портрета, как живописного, так и словесного, зародилось и развилось лишь в конце XIV — начале XV века. Надо сказать, что литература того периода изобилует сравнениями, касающимися женской красоты, смысл которых — воспеть несравненный блеск и гармонию черт красавиц: волосы всегда непременно белокуры и блестящи, как шелк, они сияют, словно чистое золото, лоб красавицы обязательно отличается молочной белизной, брови у нее черные, глаза сияют, словно звезды, при сравнении цвета лица и прелести шейки и груди непременно упоминали розу, лилию и слоновую кость и чистейший, белейший снег, голосок сравнивали с хрусталем, а ножки — с мраморными колоннами. И следуя примеру тех поэтов начала XII века, что еще писали на латыни, к числу которых относятся Бальдерик Бургейльский, Матвей Вандомский и Гальфрид Винсальвский, иные поэты делали первые робкие попытки прославить женскую красоту на тех языках, что получили наименование «лангдок» (провансальский или окситанский язык) и «лангдойль» (язык северных районов Франции, позднее превратившийся в собственно французский). Например, Кретьен де Труа, описывая героиню своего романа «Эрек и Энида», говорит, что «лицо ее было белее лилии» и что «глаза ее излучали столь яркий свет, что походили на две звезды». Можно себе представить, что Элоиза, слывшая красавицей, соответствовала идеалу женской красоты того времени.
«Если по внешнему виду она была не последней, то по своим познаниям она была первой», — сообщает нам Абеляр, сохраняя и здесь свой ужасный стиль знатока риторики и напыщенного оратора. Следует заметить, что Абеляр, когда речь идет о других, охотно и с удовольствием прибегающий к фигуре красноречия, именуемой литотой, изъясняется гораздо более ясно в тех случаях, когда речь идет о нем самом, и открыто расточает в свой адрес щедрые похвалы: «Репутация моя тогда была такова, и я был наделен тогда такими прелестями молодости и красоты, что полагал, будто могу не опасаться отказа, какую бы женщину я ни удостоил своей любовью». И вот случилось так, что он, этот философ, до сего времени терзаемый лишь демоном диалектики, вдруг оказался во власти чувственных желаний, о которых он прежде не подозревал и не помышлял. Вероятно, Абеляр вполне мог «приложить» к себе слова песенки, которую примерно в те годы распевали школяры: «Без сомнения, тебе неведомы игры Купидона? О, было бы бесчестьем, если бы ты, молодой и хорошо сложенный, не посещал бы часто совет Венеры, дабы предаваться там играм».
Абеляр прямо, без обиняков объясняет нам, какого рода жар сжигал его тогда: «Тогда я, прежде пребывавший в состоянии умеренности, сдержанности и целомудрия, начал ослаблять узду моих страстей. И чем более я удалялся по пути изучения философии и теологии, тем более я в части нечистоты моей жизни удалялся от философов и святых… Меня пожирала лихорадка гордыни и сладострастия».
Другими словами, в этом высокодуховном интеллектуале заговорили инстинкты, причем заговорили столь же властно, как прежде говорило честолюбие. Абеляр знает, что отныне и впредь он является «первым и единственным философом на земле», его исступленная страсть к спорам постепенно утихает, однако взамен просыпается жажда чувственных наслаждений, о которых он прежде никогда не помышлял и которым никогда не предавался.
«Моя длань не ищет мою указку, и я с грозным видом не вопрошаю, к какой части речи относится то или иное слово; пусть ученики мои забросят подальше свои таблички, лучше попытаемся понять, как следует играть с женским родом вне зависимости от того, к какому из склонений, к первому или третьему, относится слово. Проспрягаем в настоящем времени глагол первого спряжения: я люблю, ты любишь, он любит; почаще будем повторять урок; устроим школу под сенью дерева и будем в ней учиться. Книга — это лицо девушки, и нам надо прочитать эту книгу, еще совсем свежую, нетронутую».