11
Взяли его из Подмосковья, где ополченцы рыли окопы, укрепляли оборону. В столице осталась молодая жена Роберта, как и он, учившаяся в полиграфическом институте, и с нею — полуторагодовалый их сын. Далее — лесоповал, оставшиеся без ответа заявления в различные инстанции — с просьбой отправить на фронт... И наконец в 44-м Роберт — мешок, в котором при передвижении кости постукивали одна о другую: высокого роста, он весил 44 килограмма — по причине дистрофии списан, комиссован, отпущен на все четыре стороны — не столько жить, сколько умирать... Впрочем, так это лишь говорится, про четыре стороны. Предписано было добраться до Осокаровки — села в 100 километрах от Караганды, где жили раскулаченные в тридцатых годах русские и вывезенные из России немцы, причисленные в начале войны к врагам. Добираясь до Осокаровки, Роберт, едва ворочавший от слабости языком, приметил у старушки, соседки по вагону, в узелке буханку хлеба — и, стащив ее, сошел с поезда... Он рассказывал об этом, сидя однажды вечером у нас дома, на кухне, и мы, несколько человек, из которых он был самым старым, то есть лет сорока, смотрели на рослого, стройного, седоватого человека с голубыми глазами и благородно-мужественным, из прямых линий профилем — не то Зигфрида, не то Лоэнгрина, и у всех нас ком застревал в горле и слезы вскипали на веках, когда мы представляли, как он тянется среди ночи, в темноте, к этому проклятому, благословенному, неотразимому свертку, к узелку с хлебом, и бредет, покачиваясь, к выходу, и потом, под насыпью, с урчанием глодает, жрет этот хлеб...
В Осокаровке Роберта выходила, вынянчила высланная из Ленинграда немка, пианистка, красавица, похожая на звезду эпохи немого кино — я увидел ее уже в Караганде, пожилой, прихрамывающей, с палочкой, но еще хранившей в живых карих глазах, в крупных, смелых чертах лица, в энергии движений сходство с включенными в семейный альбом фотографиями. Она была старше Роберта на двенадцать лет. В судьбе истощенного, завшивевшего, покрытого фурункулами доходяги Эвелине12 выпала роль спасительницы..
12
Стоит заметить при этом, что в Осокаровке своими тонкими, прекрасно разработанными музыкальными пальцами она не играла прелюды Шопена, а полола на колхозном поле свеклу и копала картошку. Мужа ее, полковника Гуревича, убили в Ленинграде во время блокады. Жена Роберта с тех пор, как они разлучились, ни разу не дала о себе знать. Возможно, она боялась, что тень, упавшая на отца, накроет впоследствии сына... Как бы там ни было, случилось то, что должно было случиться: Роберт и Эвелина стали мужем и женой. Кончилась война, им было позволено перебраться в Караганду, она преподавала в музыкальной школе, он закончил горный техникум и, когда мы встретились, работал главным геологом в институте Гипрошахт. Мы с женой бывали у них в маленьком, аккуратном, окруженном цветущим садиком доме. Вдоль дорожки, проложенной от калитки до крыльца, пылали оранжевым огнем роскошные тигровые лилии, невиданные на каменно-твердой карагандинской земле.
И на этом бы можно поставить точку. На домике. На рыже-золотых тигровых лилиях. На "Марше Красного Веддинга" ("Колонны, шагайте! Шеренги смыкайте! На битву шагайте, шагайте, шагайте!״), который пел Роберт, когда собиралась наша молодая компания, друзья-приятели по литобъединению. Всех нас объединяли одни и те же надежды, ненависть к сталинщине, стихи Евтушенко и - властители наших дум - Ремарк и Хемингуэй. Но "Марш Красного Веддинга" знал и пел только Роберт, в нем была его довоенная, московская, давно отлетевшая юность, "Рот-Фронт!", "Но пасаран!". Мы слушали, подпевали ему, где-то на старой пленке сохранился его негромкий, рвущийся, как бы прохваченный морозом голос...
Можно, можно, хотелось бы на том и закончить... Ах, если бы так! Но тут начинается вторая часть, накрепко связанная, спаянная с первой. Не начало, нет - продолжение, с отчаянной попыткой — все вернуть, все начать!