Рассказывая о своей мести и говоря о ребенке, Азучена — Образцова проникается на какие-то миги необычайной нежностью, в ней просыпаются жаркие материнские чувства, и голос ее молодеет, становится лирически-пронзительным, из него полностью исчезает чувство боли, горя, страдания. Вообще Образцова искусно лепит образ Азучены на пересечении, взаимном противостоянии, противоотталкивании двух слоев души — груза роковой вины, неизбывной скорби с его мрачным, макабрическим колером и просветленности дочернего и материнского чувства, которые у нее слиты в единое целое и рисуются самыми нежными, лучезарными красками. Во второй части рассказа символическое «Mi vendica!» становится еще более страшным, невыносимым криком, в нем помещается вся глубина перенесенного страдания. Караян как будто шаманскими пассами тащит свою Азучену в воронку ужаса, и Образцова, погружаясь в чудовищную реальность, творит исполнительское чудо. Мы верим в эту вполне неправдоподобную ситуацию, когда обезумевшая от горя женщина перепутала детей. В самом голосе Образцовой заключена в этот момент такая степень искренности, правдивости, открытости, что мы не можем усомниться в рассказанном. А уж когда она доходит до этого страшного признания: «Я сожгла собственного сына!», когда случается этот взрыв покаяния, мы просто не можем прийти в себя. В «Лоэнгрине» Вагнера исполнительнице Ортруды нужно в призыв к богам вместить столько мгновенно действующей энергии, чтобы зрители в этот вопль поверили и спектакль состоялся. Здесь, в «Трубадуре», такое же место: если у певицы не достанет сил выплеснуть с криком всю свою душу, смысла во всей опере сильно поубавится. Образцова заставляет нас поверить в устрашающее событие, узел трагической истории. Манрико — Бонисолли довольно вяло комментирует: «Что ты сказала? Какой ужас!», а Азучена уходит в самые черные глубины своего сознания и в бреду повторяет и повторяет низким ведьминским голосом: «До сих пор чувствую, что у меня на голове шевелятся волосы!»
Остается третий, последний эпизод этой сцены, объяснение Азучены и Манрико по поводу его поединка с графом Ди Луной. Мы понимаем здесь, что в Азучене есть также и стремление манипулировать Манрико. Трубадур осознает, что исходя из рассказа Азучены, он вовсе не ее сын. Но она отговаривается тем, что затуманенное сознание часто заставляет говорить неправду, и включает все механизмы своего воздействия на Манрико. Опять, говоря о материнском чувстве, она переходит на лирическое воркование, нежный лепет, и сразу же возвращает себе преданное сердце Манрико. И тут же идет дальше в наступление, короткими, резкими фразами, с акцентом-ударом в конце каждой, она убеждает Манрико в их кровной связи. А он вдруг некстати вспоминает о неожиданном чувстве милосердия в отношении врага и соперника — графа Ди Луны. Мрачным, злым, «черным» провидческим голосом Азучена гвоздит его на месте. Слабые, мягкие оправдания Манрико, который и сам не может объяснить свое мягкосердечие, словно проткнуты мечом негодования. Эти два коротких слова, которые с бешеной негативной энергией дважды бросает в Манрико Азучена, «Strana pietà!» (Непонятное милосердие!), концентрируют в себе всю волю полубезумной мстительницы.
Манрико — Бонисолли прекраснодушно поет о прекрасном и возвышенном, о воле неба, остановившей его разящую шпагу. Как полагается Трубадуру, он разливается соловьем, осваивая вердиевскую мелодию. Но не тут-то было, его сладкие грезы обрывает отповедь Азучены. Образцова находит для этих отрезвляющих фраз какие-то отпугивающие, обессиливающие, уничтожающие тона. Она немного открывает звук, чтобы в нем вскрывалось что-то неискреннее, вредоносное, злобное. Помню, про одну актрису в БДТ кто-то сказал: она обладает такой силой воздействия, что повели она мне, я не раздумывая прыгну с разбега в Неву! Азучена — Образцова такая же всесокрушающая верховодка. На словах «questa lama» («этот клинок») злокозненность сгущается до прямого удара, удара под дых, и Манрико возвращается в материнское лоно. В патетических фразах (клятвы Манрико и требования Азучены) голоса сливаются в едином порыве, и удар в сердце нечестивого врага становится их общим будущим. Ликованию Азучены нет предела.
Не успевает Азучена еще раз прокамлать свое коронное «Mi vendica!», как Манрико, взбудораженный известием о возможном пленении Леоноры, устремляется на помощь возлюбленной. И снова Азучене приходится браться за свое испытанное оружие — умение убеждать силой прямого воздействия. Она останавливает Трубадура властным возгласом: «Остановись! Я, я буду говорить с тобой!» И снова давит на самые больные места Манрико: «Твоя кровь это моя кровь!», и голос Азучены, звеня неискренностью, снова приоткрывает черную, манипуляционную основу этого высказывания. И опять ей удается заставить Трубадура присягнуть ей на верность, и в конце этой сцены слова «madre» (мать) и «figlio» (сын) звучат слитно, в едином порыве, как того хочет до поры до времени наша цыганская поборница за права человека в своих личных целях.