Хотелось схватить гребаную опекунскую систему вместе с Кайлой, смять ее в один ком и раздавить в кулаке. Я была вне себя от злости, но демонстрировать это теперь было бессмысленно. Кайла и так пошла мне навстречу, поступившись правилами. Обед не удался, с какой стороны ни посмотри, и мы обе это понимали.
Кайла собиралась кому-то позвонить, однако в ее мобильнике сел аккумулятор, так что я предложила ей вместе прогуляться до офиса и там воспользоваться телефоном. Я как раз готовила на кухне кофе, когда услышала, что вошел Джереми. Он разговаривал о чем-то с Донной, сидевшей у факса. Я выглянула:
— Джереми?
— Привет, ма. Меня пораньше отпустили, поэтому я решил тебя проведать.
— Вот и здорово. Как ты добрался?
— Такси поймал.
Донна была ошеломлена и стояла, не в силах двух слов связать. Забавно было видеть, как наша трескушка-заводила тщетно силится что-то сказать. Джереми с честью выдерживал все паузы, пользуясь, как он сам выражается, «обезоруживающей улыбкой» — заученной гримасой шоумена, притягивающей к себе взгляды. Неудивительно, что он столько матрасов продал. Мы трое вели светскую беседу — вот такая картиночка. И эти несколько фраз стали разделительной чертой между моей прошлой и будущей жизнью. Никогда еще я не была так популярна.
Как раз когда мы обсуждали пружинные матрасы, в коридоре показалась Кайла. Джереми обернулся, увидел ее и рухнул без чувств.
О чем я еще не упомянула, так это о записях сына. Я находила их везде, по всей квартире — клочки бумаги, замаранные кольцами от кофейных чашек, пятнами от кетчупа, наскоро записанными телефонными номерами. Очевидно, он не собирался их хранить: просто изливал мысли на бумагу и тут же о них забывал. А вот я сберегла. Я забирала найденные клочки бумаги на работу и складывала в верхний ящик стола, туда, где у меня хранятся записочки на память, таблетки, маркеры и маскировочный карандаш.
У Джереми ужасный почерк — настоящие каракули; впрочем, мой не лучше. Каллиграфия ушла в небытие вместе с пишущими машинками и виниловыми дисками.
Вот кое-что из сохранившегося, с подправленной орфографией…
Ружья палят по буханкам хлеба.
Койоты ковыляют по пустой автостраде. Их глаза заволокло пеленой.
Слишком ярко на небе.
Солнце светит где попало и когда попало. Ночь вышла из моды.
Как не заблудиться?
Если когда-то было начало, значит, должен быть и конец.
А что, если Бог сущесвует, но человек у него не в фаворе?
Мы с сыном никогда не обсуждали его записей. Может, он даже не знал, что я их собираю. Когда он вышел на работу и стал принимать лекарства, видения пропали. И лишь эти клочки бумаги служили доказательством того, что где-то внутри дремлет другой Джереми — тот, кто все это придумал. Я хочу сказать, что, не задумываясь, снова вышла бы с ним на шоссе и поползла бы на запад — подай он только знак.
Жизнь — тяжкая штука. Все мы хотим во что-то верить, каким бы вздорным и безумным оно ни казалось. До появления Джереми я даже не задумывалась о вере и вероисповеданиях. Его видения стали первой вехой на моем пути к пробуждению. Несчастный мальчик с младенчества ходил по рукам, как порнографический роман в летнем лагере. Ему было сложно проникнуться чем-то, находящимся вне «здесь и сейчас». Нас вынесло на один и тот же необитаемый остров. Забавно, что человек с теми же болезнями, что и у всех, в своем окружении считается здоровым. Если так рассуждать, тогда мы с Джереми — олицетворение нормы.
Вам могло показаться, будто я постепенно влюблялась в своего сына? Это не совсем так. Просто я наконец осознала, как много он значил для меня с самого начала.
Падая, Джереми ударился головой о декоративную кадку, в которой рос большой фикус. И хотя крови не было и без сознания он пролежал недолго — с полминуты от силы, я решила показать сына врачу.
Ему не понравилось, что в офисе из-за него поднялся переполох, и в машине по пути в больницу Джереми молчал — злился на меня за то, что позвонила Кайле. Я попробовала заговорить с ним:
— Я ведь все прекрасно понимаю. Обиделся, что я с тобой сначала не посоветовалась, но сам посуди: на моем месте так поступила бы любая мать.
— Что она наплела?
— Почти ничего. А ты не хочешь мне что-нибудь рассказать?
Мы мчались по Марин-драйв на восток. Машина была грязной, и размытый свет пыльных фонарей едва освещал дорогу.
— Притормози.
Я остановилась, заглушила мотор и спросила:
— Что стряслось?
— В тринадцать лет меня поместили в семью, где я прожил месяца три. Там было здорово: не жизнь, а сплошной праздник. Они не верили ни в какой религиозный бред: для них существовали только автомобили, катание на лыжах и шнауцеры. Мы засиживались в ресторанах, каждую неделю мне отстегивали по десять баксов на карманные расходы и не читали нотаций.
— Так почему же ты ушел?