Он купил кооперативную квартиру, обставил ее, приобрел хороший автомобиль и зажил не считая денег — все прибывающих и прибывающих.
Он уже не знал, где и хранить эти набитые крупными купюрами пакеты, опасаясь отныне лишь двух напастей: милиции и грабителей.
Начавшаяся перестройка устранила риск уголовного преследования за спекуляцию, но и узаконила одновременно частное предпринимательство, быстренько прикончившее весь бизнес бывшего поэта.
Крохин метался: то пытался создать собственную фирму, то примыкал к разнообразным деловым группам, но ничего толкового не получалось, и он с мрачным отчаянием сознавал, что возможности его не простираются за пределы схемы "купи–продай", а сверхдоходы данная схема приносит исключительно в жестких условиях тоталитарного коммунистического режима, подавляющего любую самодеятельную активность, а уж предпринимательскую — приносящую свободу и реальную власть — в первую очередь!
Ему посчастливилось ухватить куш только потому, что он сумел найти в себе силы рискнуть, подняться над обществом законопослушных, трусливых баранов, у которых, впрочем, с дарованием им свободы действий вдруг начали прорезаться волчьи клыки, а с ними — и неслыханная коммерческая сметка.
Он же, Крохин, незаметно становился аутсайдером, отходя на обочину жизни. Причем аутсайдером, довольно глупо распорядившимся накопленным капиталом.
Его уже устоявшееся окружение деловых людей без труда сумело обратить свои ватные красные червонцы в твердые зеленые баксы, а он попросту потерял деньги, чей бережно копимый избыток, не реализованный ни в товаре, ни в недвижимости, скоропостижно протух в ураганной инфляции и в стремительной веренице финансовых реформ.
Собственно, что деньги? Протухла и вся прошлая жизнь. Возврата в редакцию идеологически осмелевшей, если не сказать — охамевшей газеты он не желал, да и, навестив старую службу с таким же чувством, с каким навещают кладбище, и получив из рук секретарши свою трудовую книжку с записью, что, дескать, уволен по сокращению, обнаружил Крохин под сенью знакомых стен новый коллектив бойких и циничных молодых людей, изощренно переросших его консервативный подход к труду на ниве газетно–журналистского мастерства.
Издание стало вызывающе вульгарным, однако парадоксально популярным в массах, опытный конъюнктурщик главный, бывший комсомольский деятель, благодаря своей партийной закалке быстренько определился в течениях нового времени и беззастенчиво процветал, купаясь в роскоши и разъезжая с личной охраной на представительских "Мерседесах". Столкнувшись в приемной со старым сотрудником, он лишь мельком кивнул Крохину, тотчас скрывшись в лакированной цитадели своего кабинета.
Вернувшись домой, Владимир открыл кожаную старенькую папку, где хранил документы, сунул туда трудовую книжку и вдруг увидел завалявшийся в бумагах потрепанный червонец с профилем Ленина, всунутый в корочки членского билета Союза писателей. Десять рублей! В прошлом — состояние! А билет, дававший неслыханные привилегии? Это был пропуск в элитный клуб, гарантия твердой пенсии, сертификат на престижное жилье и новые машины по их себестоимости… А сейчас и этот старый червонец, и документик с золотом выдавленным на алой коже его обложки орденом того же вездесущего вождя революции являлись близнецами–братьями в своей сущности одинаково недееспособного хлама.
Итак, ему снова предстояло двигаться наобум в изменившемся, как после быстротечного лета в тундре, новом пространстве жизни — холодном и враждебном. А куда — он не знал.
Его поэзия была никому не нужна, прошлый корпус творцов слова превратился в категорию убогого сброда, чья жизненная несостоятельность стала очевидна, как только исчезла оранжерея, выстроенная партийной опекой над своим лукавым идеологическим подспорьем, и часто Крохин с кривой усмешкой вспоминал слова Кощея–Суслова, куратора советской печати: "Куда мы идем? Дело дошло до того, что утром беру газету и не знаю, что в ней написано!"
Когда-то они хохотали над этим. перлом своего Хозяина — умненькие шуты, охотно принимавшие дары тупого, как молот на гербе страны, режима, глумившиеся над ним в душе, но да и только, ибо помимо молота существовал и острейший серп… Но вот режим пал, источник даров иссяк, а души… рабские души остались выхолощенными и ленивыми, сварливыми и пустыми. Никчемными и бесчестными.
Он же, давно оторвавшийся от прежней совдеповской богемы, презревший ее и полагавший, что воздаяние сегодняшним жестоким временем справедливо и закономерно для демагогов и лежебок, тоже пребывал в тяжкой подвешенности над пропастью: профессии у него не было, устройство на службу за гроши означало сначала моральное, а затем, вероятно, и физическое самоубийство, а возраст между тем подошел к сорока годам, и предстояло найти себе дело, способное выдернуть его на поверхность из чугунных тисков обстоятельств, ухвативших цепко и тянущих на мертвое дно.