«Прежнюю осторожность», — уныло подумал я, лежа в кровати часом позже и вспоминая тот шеллак, которым была сделана — или подделана — ее печать. Алетия, очевидно, крайне неосторожно относилась к почтовому ведомству: совершенно удивительное легкомыслие, думалось мне, для человека, во всех иных отношениях одержимого секретностью. Поначалу я не слишком серьезно относился к ее предостережениям. И даже убедил себя, перечитав письмо пару раз, что, возможно, я ошибался и письмо ее вовсе не вскрывали. Но на следующий день я отправился в Шедуэлл, и у меня создалось впечатление — крайне смутное впечатление, — что во время этой поездки, и туда, и обратно, меня кто-то сопровождал. Возможно, за мной просто присматривали. В общем, не происходило ничего особенного, просто ряд странных случайностей, на которые я не обратил бы внимания, если бы не ее письмо и еще множество других вещей, последние дни сильно действовавших мне на нервы. К примеру, ялик, отчаливший от пристани всего лишь через мгновение после меня. Фигура, маячившая за моей спиной и отражавшаяся в застекленной двери, когда мы с Тимбльби зашли пообедать в «Старую шхуну». Пара прищуренных глаз, следивших за мной сквозь узкую щель между книгами, когда я в тот же день, ближе к вечеру, прочесывал полки одного книжного магазинчика на саутворкском конце Лондонского моста. Даже моя «Редкая Книга», казалось, как-то изменилась. Совершенно незнакомые мне люди входили и, окинув беглыми взглядами полки, уходили без всяких покупок; другие просто пялились через окно, а потом внезапно скрывались, ныряя в толпу. А когда я вышел на улицу, чтобы поднять тент, какой-то мужчина на другой стороне вдруг глянул на меня с виноватым видом и лениво пошел прочь.
Нет, конечно, все это ерунда. Чистейшая ерунда. По крайней мере, так я упорно твердил себе, направляясь следующим утром в Эльзас. Но почему же тогда я поминутно оглядывался назад, боясь, что увижу второй экипаж в крошечном овальном оконце заднего вида?
Однако в оконце ничего не появлялось, и я выкинул из головы моих таинственных преследователей — по правде говоря, я забыл почти обо всем, включая Алетию с ее «новыми важными обстоятельствами», когда, обойдя слугу, вошел в дверь «Золотого рога».
Ровно в девять часов доктор Самюэль Пикванс вышел к столу, громко постучал по нему молоточком и откашлялся в ожидании тишины. Это был мужчина лет сорока, высокий, худой как жердь, с вдовьим мыском [110] на лбу, с бросающимся в глаза носом и тонкими, аскетическими губами, изгиб которых производил впечатление презрительной гримасы. Он маячил перед нами на небольшом возвышении, где он расположился, точно судья в зале суда или, скорее, как священник у алтаря, и орудовал своим молоточком, как церковным колокольчиком [111] или кропилом. Он постучал им второй раз, еще громче, и в помещении наконец установилась тишина. Церемония готова была начаться.
Я проскользнул на одно из последних свободных мест в заднем ряду, ближайшее к двери. В «Золотом роге» было по-прежнему темно, если не считать единственной свечи с фитилем из сердцевины ситника и задымленного солнечного луча, который, словно упавшая балка, наискосок прорезал комнату. Но вот Пикванс извлек фонарь и торжественно зажег с помощью вощеного фитиля, принесенного его помощником, молодым человеком с рыжеватой шевелюрой. Теперь ряд голов впереди меня приобрел четкость, включая и автоматическую голову в угловом шкафу. Она все так же ухмылялась, самодовольно и хитро.