— Вопрос законный. Отвечу: за день до пожара на промысле я встретил Большака и Лучевского около шинка одноглазого Янкеля. Оба подвыпившие, только Большак больше захмелел. Ясно, что напоил Лучевский, потому как у Большака не водятся деньги — каждый скажет. Ведь даже на похороны жены и детей мы собирали ему. Я подумал, что Лучевский напоил Большака, посоветовал ему потопить горе в вине. Но разговор пойдет о другом… Как сейчас помню… Увидели они меня, подошли. Андрей Большак плачет, проклинает управляющего Любаша, так как считает главным виновником своего несчастья. «Отплачу! Я отплачу!» — твердит Андрей. Я возьми да и скажи ему: «Если бы волк разорвал моего теленка и я задумал отомстить, я отрубил бы ему не хвост, а голову. Пан Любаш — хвост, а голова — хозяин!» — «Да где ж я хозяев достану, когда они в Вене живут!» — схватился за голову Большак. Тут я ему и говорю: «Чтобы скотина сдохла, не обязательно стукнуть ее по башке топором. Достаточно оставить голодной, уничтожить ее корм».
«Поджечь промысел!.. Промысел поджечь!» — глянул на меня безумными глазами Андрей Большак.
А Лучевский обрадованно к нему: «Говорил я тебе, Степан — умный человек, он посоветует, что делать».
— Где совесть, люди? В первый же день, когда пригнали нас цюпасом[34] во Львов и меня поволокли на допрос, пан инспектор знал про наш разговор. От меня он только требовал назвать членов тайного общества, связанных со львовскими социалистами, и сознаться, будто тайное общество поручило мне толкнуть Большака на поджог промысла. Вот я и спрашиваю вас, братья мои дорогие, откуда пан инспектор узнал наш этот разговор? Кто мог сказать? Я? Нет! Большак? Нет! Остается третий. А третий — Лучевский. Вот и основание, друже студент, считать сыпаком Лучевского.
Доводы Стахура выглядели убедительно. Богдан и Любомир подавленно молчали. Молчал и Сокол. Не находил слов, чтобы возразить Стахуру, о котором много хорошего говорили ему Богдан Ясень, да и сам Мариан Лучевский.
— Как вы считаете, друже, — доверительно зашептал Стахур, — верно ли будет, если мы сделаем так: пусть на допросе Богдан начисто отрицает ваше пребывание в Бориславе и до, и после пожара. Тогда, я уверен, пан инспектор начнет приводить разговоры, какие вы, пан Сокол, вели с Ясенем, потому что захочет припереть Богдана к стенке. Тут и надо припомнить, присутствовал ли при этих разговорах Мариан Лучевский. Если хоть один разговор, о котором упомянет пан инспектор, состоялся без Лучевского, наплюйте мне в глаза.
— Да ты что, Степан! Мариан с первых дней с нами. Он хоть и поляк, а последним куском хлеба, как брат, всегда поделится. Не возьму я греха на душу, за ним ничего плохого не замечал. Да и тебя, Степан, когда ты на промысле появился, Мариан в своей хибарке приютил.
— Выходит, я клевещу?
— Нет, нет, что ты, Степан! Я не то хотел сказать… Понимаешь, трудно… Ты нас как-то сразу ошеломил, дай опомниться… Я стараюсь припомнить хоть что-нибудь плохое о нем…
— Что ж, Богдан, авось пан инспектор устроит тебе очную ставку с иудой, тогда увидишь его лицо без маски! — В голосе Стахура прозвучал острый, глубокий укор.
В темноте Иван Сокол не видел лица Стахура, но из разговора почувствовал, что это человек с сильным характером. Его суждения отличались логикой и свидетельствовали о незаурядном уме.
Сокол задумался над словами Стахура. Разум говорил ему, что доводы Стахура беспощадно изобличают Мариана Лучевского, но сердце поэта, исполненное чистой веры в людей, отказывалось верить, что товарищ — предатель. Нет, Мариан Лучевский, жадно рвущийся к тем, кто расчищает путь к правде и справедливости, не мог согласиться на подлую сделку с врагами. Разве не он, кого нужда заставила почти с детства батрачить, а потом надрываться на промысле, — не он первый помогал Богдану Ясеню собирать среди рабочих деньги для бедных, больных или безработных?
И припомнил Сокол, как однажды в Петров день Богдан Ясень и Мариан Лучевский встретили его на Тустановической дороге. Свернули на тропинку, ведущую к Бориславу, перебрели речку и, поднявшись на высокий, крутой берег, густо поросший орешником, остановились у родника, бьющего из-под старой ветвистой липы. Солнце, казалось, зацепилось за лесистые вершины Карпат, последние лучи его нежно золотили кроны деревьев, и по земле ползли предвечерние тени.
Иван Сокол склонился над родником, и когда, зачерпнув ладонями воду, поднес ее ко рту, вдруг услышал голос Мариана Лучевского. Он громко читал: