Однажды мы с Михалаки Канкелларио зашли к Чобан-оглу в праздник, после обедни. Православная обедня в Турции служится очень рано, — тотчас по восхождении солнца, и зимой, и летом. Это было зимой и было около 8 часов по-европейски (кажется, около трех по-турецки), когда мы сидели у доктора. В обширных сенях его старинного дома была наверху галерея с колоннами и балюстрадой, и с галереи этой открывалось много дверей во внутренние покои. Внизу, в самых сенях, мощеных плитками, была построена особая маленькая комнатка, вроде беседки, вся в стеклах и с деревянным потолком, очень пестрым и веселым, как персидский коврик. Кругом трех стен шел турецкий диван, а на полу ковер; зимой там ставили медную жаровню, притворив крепко стеклянную дверь в сени, и тогда в этой беседочке становилось очень тепло, и в стекла все было видно, что происходит в сенях: кто выходил и входил.
Мы сидели, курили и пили кофе. Докторша в беличьей шубке, крытой атласом, играла золотою цепочкой своею и рассказывала нам о том, как она испугалась, когда французские солдаты в пятьдесят четвертом году, увидав ее с улицы из окна, вздумали стучаться в дверь, и как муж ее пошел потом жаловаться к Боске.
— Дураки вообразили себе, — прервал ее муж, — что порядочная женщина на Востоке у окна не сидит! Увидали ее и подумали, что они имеют право сюда войти! Где ж и сидеть нашим женщинам, как не у окна? У нас развлечений нет.
Мы все согласно начали бранить французов, и мало-помалу разговор перешел в рассуждение о католической пропаганде, с которою мы в эти годы во Фракии ежедневно боролись.
Около этого времени мы начали пересиливать. На нашей стороне был и Куру-Кафа, болгарский простолюдин, самый хитрый и ловкий из стольких хитрых и ловких болгар.
В болгарскую школу, основанную нами в предместье Киречь-Хане, стали в то время из униатской школы десятками переходить болгарские дети, и целые семьи болгарские, увлеченные на миг теми вещественными выгодами, которые обещала им пропаганда, приходили беспрепятственно просить прощения у греческого митрополита и возвращались толпами под духовную власть Православной Церкви. Мы говорили об этом и радовались.
Михалаки Канкелларио сказал:
— Говорят, что польские попы ввели незаметно для народа filioque при чтении Символа Веры в униатской церкви?
Госпожа Чобан-оглу прибавила:
— А я слышала, что они распятие сделали в церкви католическое, выпуклое...
— Погодите! — сказал доктор с таинственною улыбкой, — все это рассыплется в прах. Это все пустяки. Папа ничего не может сделать; нужно только, чтобы между православными было согласие. Я и сегодня жду кой-кого... Подождите, еще есть кающиеся... Вот они, — воскликнул он, вставая и глядя через стеклянную дверь в сени.
Кто-то осторожно стучал кольцом с улицы в большую дверь.
Служанка отворила.
И я встал посмотреть и увидал двух очень молодых людей в европейском платье и фесках.
Один из них был повыше и покрасивее, другой пониже и очень дурен собой.
Они довольно робко стали у дверей и осматривались...
Доктор отворил дверь из беседки и позвал их. Имена их были болгарские. Одного (красивого) звали Стоян Найденов, а другого, дурного собой — Иован-оглу.
Они оба были около года униатами и служили чем-то при униатской церкви в Киречь-Хане.
Теперь они решили отказаться от унии и пришли к доктору, чтоб он помог им как-нибудь, чтоб он научил их чем им жить в новом их положении, когда уж ни польские священники, ни французский консул помогать им не будут.
Стоян был не только выше и красивее, он был одет получше: у него сюртук был не стар и феска красная и свежая, а на шее был ярко-малиновый шарф, заколотый стразовою булавкой, которую он беспрестанно поправлял, чуть-чуть краснея...
На Иован-оглу короткая жакетка оливкового цвета едва держалась. Белья на нем не было вовсе видно; а лицо его, широкое, грубое, но доброе, было очень жолто и старообразно. Он сначала ничего почти не говорил, предоставляя все объяснения Стояну Найденову.
Присутствие грека Михалаки в первую минуту как будто стесняло молодых людей, но доктор сказал им по-гречески:
— Что вы боитесь? Господин Михалаки Канкелларио друг наш и человек православный. Что вы такое делаете, чтобы вам бояться? Не против турецкого правительства вы идете; вы только оставляете ваши религиозные заблуждения.
— Это так, господин доктор, конечно, мы только возвратились на правый путь отеческой веры...
— Что же вы думаете теперь делать? — спросил я.
— Что случится, — продолжал Стоян. — Нам стала ненавистна иезуитская ложь. И что добрые люди для нас сделают, то пусть и будет.
Жолтый Иован-оглу все молчал; выражение лица его оставалось неприятным, и чорные огневые глаза его только изредка вовсе недружелюбно взглядывали то на Канкелларио, то на меня...
Я сказал, что можно на первый раз найти им занятие в православной школе Киречь-Хане.
Молодые люди молчали.
Михалаки после этого простился и ушел.
Мы думали, что без него эти юноши станут смелее разговаривать, но они и без него были все так же сдержанны, как и при нем.