Отчего-то она подумала о Пирсе Моффете. Он так явно жаждал заботиться о ком-либо кроме себя, но с глупой гордостью говорил о том, что примирился с бесплодием — с «абсолютной бездетностью», говоря его словами, — а душа его сохла от зависти, которую даже не сознавала; он не плохой человек, всего лишь невежда, он не понимает того, о чем никто ему не расскажет. Того, что знают о любви родители — но никому не могут поведать, — а все прочие думают, что это какой-то проект или предприятие, страсть, состязание, в котором ты побеждаешь или проигрываешь. Но всё не так. Любовь — как ветер, неутихающий ветер, от которого не уйти.
Любовь. Ей захотелось нарисовать картину, картину любви, людей, семьи, нарисовать, как они живут и работают на ветру, постоянном и незримом. Но это невозможно. Как нарисуешь невидимый ветер?
И тогда она подумала, что это было нарисовано на картине Джорджоне[582] «Буря»: три человека, мужчина, женщина и ребенок, на фоне темного, разорванного молнией неба. Мужчина с оружием стоит в некотором отдалении, а эти двое вместе, ребенок сосет грудь, не обращая внимания ни на что больше. Конечно, они семья, — вместе на ветру любви. Сердце Роузи сжалось от жалости, и она заплакала.
Позади нее, в темном доме, коротко прозвенел и затих будильник. Это для Бони — напомнить ему об утренней таблетке. Роузи вытерла глаза кончиком рубашки. Нужно сходить к нему, может, помочь чем-нибудь; сказать ему (она чувствовала себя виноватой, хотя он никогда не возражал и даже никогда не намекал, что возражает против этого), что уйдет почти на весь день. К любовнику.
Она встала, вошла в прохладный благоухающий дом, приблизилась к двери кабинета Бони, который в последние две недели стал и его спальней. Когда она постучалась и вошла, Бони, дрожа в тревоге, взглянул на нее так, что Роузи испугалась; она каждую секунду ждала, что ему внезапно станет хуже и ей придется вызвать «скорую», но сейчас она даже думать не хотела об этом.
— Привет, — сказал она. — Как дела?
Казалось, он задумался над ее вопросом, а может быть, даже не заметил, что она что-то сказала, а просто пытался понять, кто она такая. Он сел повыше в своем шезлонге. Бони был облачен в довольно экстравагантное бутылочно-зеленое кимоно, на спине которого ухмылялся и фыркал огромный дракон; горло замотано белым полотенцем.
— Я вот что хотела сказать, — продолжила Роузи. — Я кое с кем договорилась сегодня встретиться. С тобой все будет в порядке? В полдень должна прийти миссис Писки.
— Конечно. Да. Хорошо.
— Тебе сейчас ничего не нужно? Я могу…
— Нет, ничего не нужно. Роузи. Я хотел сказать… Она ждала, пока он соберется с силами, но он лишь показал ей лежащую на коленях книгу.
— Ты читала?
Она узнала книгу: «Усни, печаль», краткие воспоминания Феллоуза Крафта, изданные частным порядком, — Бони предложил прочитать их, когда она начала работать на Фонд.
— Скажем так, заглядывала, — ответила Роузи, воспользовавшись удобной формулировкой Пирса.
Бони протянул ей книгу, его руки дрожали больше обычного, раскрытая книга казалась пойманной птицей. Роузи взяла ее и прочитала первый абзац.
Мне часто казалось, что у многих людей прошлого — по крайней мере, людей шестнадцатого века, облеченных властью и ответственностью, — в сердце жила неутолимая печаль. Взгляните в их глаза на портретах — даже льстивые придворные художники сумели запечатлеть некое страстное и неудовлетворенное желание. Современные психиатры, возможно, скажут, что удивляться здесь нечему, принимая во внимание полное жестокости детство большинства наследственных аристократов: их отдавали на воспитание кормилицам и учителям, отправляли в дома других магнатов, к тому же далеко не всегда дружески настроенных; они были подчинены бесконечным ритуалам; они плели интриги против родителей и нередко их убивали, если те, в свою очередь, не плели интриги против детей.
— По-моему, до этого я не добралась, — сказала Роузи. — Во всяком случае, не помню.