Так было и (Пирс перевернулся под одеялом в своей смятой постели, из которой у него никак не хватало воли выбраться) с Пенни Паунд[183], девушкой с дымчато-серыми глазами и хрупкими шрамиками на запястьях, с которой он удрал в солнечную Калифорнию в начале своего шестого по счету семестра в Ноуте. В ту первую ночь ей нужно было быть обратно в общежитии не позже одиннадцати, и после кино, после кофе на общей кухне в том доме, где он снимал комнату, он добропорядочнейшим образом провожал ее домой; потом на полпути от его комнаты к ее общежитию они остановились и начали целоваться; а потом, почти не сговариваясь, повернулись и двинулись в обратный путь, так, словно прошли через вращающуюся дверь, а наружу не вышли (хотя пришли они в конце концов совсем в другое место). Следующий день для Пирса по большому счету ничем особенным не отличался от других точно таких же дней; он доставил ее обратно в общагу и не виделся с ней потом целую неделю. А потом, когда они снова встретились, все случилось именно так, как должно было случиться; они были неразлучны, ее гигантские и неразрешимые проблемы стали его проблемами; ее юное тело и ее древние руки; и если бы те, кто был старше и мудрее (в том числе и его собственное старое и мудрое «я», если не брать в расчет того обстоятельства, что его старое и мудрое «я» так ничего об этом и не узнало), посоветовали ему быть осмотрительнее и осторожнее, он попросту не понял и не принял бы таких советов. Ведь и в самом деле, когда она в первый раз сказала, что любит его (в доме у Сэма, куда он увез ее на затянувшийся уик-энд, они лежали
Что ж, он тогда был совсем еще молод, и она тоже; такие вещи случаются на каждом шагу, разве не так? Поразмыслив, он пришел к выводу, что его поступок проходит по разряду простительных; если принять во внимание его воспитание, если принять во внимание то обстоятельство, что самая нежная пора его юности прошла в классных комнатах и спортивных залах, среди бесчисленных лиц мужеска пола, в школе Св. Гвинефорта; в таком случае его вполне можно извинить за то, что он был ошарашен и не сразу сориентировался, оказавшись разом влюбленным и в койке. Естественно, он мучился, страшно, невыносимо, он сам едва не вскрыл себе вены, и не из романтического разочарования в жизни, а просто потому, что он больше ни минуты не мог выстоять в этой буре утраты, приключившейся с ее уходом, в которой он стоял один и с непокрытой головой и никак не мог взять в толк — почему она смогла вот эдак с ним поступить.
И все же он не мог винить тогдашнего мальчика за эти нелепые мучения, столь же поразительные во внезапности своей, сколь недавняя любовь; как не мог и списывать на одну только юность того тупого нежелания взрослеть, которое продержалось в нем еще долгие годы после того, как сама юность приказала долго жить.