Собака отливает медью, полыхает жаром, еще так соблазнительным и желанным в начале ночи, а в очертаниях чуть провисшей спины и особенно покатого крупа лошади столько покорной женственности, что у меня перехватывает горло. Я делаю несколько шагов вперед и вот уже, подстегиваемая сдавленным стоном в бузинных кустах, прижимаюсь лицом к широкой атласной скуле и в том месте, где кончается рыжина, вижу краем глаза перламутровую раковину ноздрей. Я подношу к морде истончившееся от старости ведро, лошадь опускает голову и пьет жадно и неслышно. Ведро падает с тонким звоном, и гулко капает на руки вода с розоватых губ, которые жуют мою мочку, обдавая запахом неги и воли. Снова над оврагом проносится стон, но на этот раз ему уже вторит обиженный и ревнивый вой пса. И под мужскую эту муку, становящуюся в полуодетых еще вершинах дубов только шепотом, лепетом, спящим дыханием, я опускаюсь в холодную траву рядом с рыжей кобылой, не чувствуя земного влажного касания под взглядами трех пар горячих карих глаз. О, разве он не знает, что жить по-настоящему мне дано лишь в отраженном — преображенном — отображенном мире?! И лишь в нем его широкие ладони с длинными пальцами могут коснуться моих плеч, одного согретого хлебным парным дыханием, другого — ледяного от лунного света…
Но есть иные зеркала, чья амальгама не отражает уже и луны, как бы ни рядились они в ореховые и палисандровые рамы, как бы ни заслонялись готовыми лопнуть бутонами и бесстыдно являющими свои прелести амурами. В них он уже не может видеть сине-белесой городской фарфоровой ночи, а слышит только самоуверенный и ленивый плеск реки, перед которым невольно растворяются высокие окна. И я не вижу его, ибо зеркало требует тайны и одиночества, а ломкая тень на красных обоях… что же, я рада любой тени, которая затемнит отражение, не давая отчетливо увидеть ни бесшумно летящих к локтям браслетов, ни падающего шелка рукавов, обнажающего худые руки, ни того хрупкого блюдца, что вознесено ими. Нет такой власти, которая порой не злоупотребляла бы собою, но сейчас лучше не знать подробностей.
Тянутся минуты, сумерки не идут мне на помощь, и я по-прежнему вижу в тусклом неверном стекле застывшее тело с плоским и холодным животом, который даже не содрогается, касаясь своего безжизненного двойника в зеркале. Равнодушны и соски, и губы, и только колени еще выдают меня слабым дрожанием. Куранты в крепости звонят четверть, и, не смирив последней дрожи, я медленно опускаюсь, унося блюдце из серебряных высей к черным глубинам лона. С нежным звоном, подобным в ночи грохоту, падает первая капля, и я гоню ее по краю до тех пор, пока она не превращается в неровный алый ободок. Вторая же заставляет ждать себя долго, бедра сводит от холода и неподвижности, и тень на стене пляшет. Но вот на небе показывается луна, и медвяная кровавая роса в изобилии кропит донышко с невинными пастушком и пастушкой. Я знаю, он слышит глухой стук капель, но думает, будто это река в нетерпении бьется о камни, и еще не чувствует страшного запаха мертвой крови. Сейчас, сейчас его перебьет душная пряность фацелии, чьи лепестки даже высушенными не потеряли своего цвета и, падая, превращают алое в пурпур. А вот прошлогодняя красавка крошится под пальцами, вот два пучка рыжей шерсти вспыхивают, и скоротечный их дымок незаметно становится облачками мучной пыли. Они мягко обволакивают голые ноги — где и когда еще ступала я так? И слезы заменяют соль, а слюна — мед и молоко. На блюдце вырастает шар, тяжелый, как свинец, не липнущий к пальцам, упругий, благоухающий, и я медленно качу его вниз от полураскрытых губ до пустого чрева, огибая двумя петлями грудь, и след от него горит, как от прикосновения льда. Я держу его в ладонях, согреваю дыханием, сжимаю меж ног, и только под утро он обретает жизнь и становится послушным. Тогда я леплю из него розу, такую же чайную розу, что бессильно выпадает из рук томной пастушки, и ставлю в старую духовку. Он слышит скрип проржавевшей дверцы, наклоняется и сжимает мне крепкими руками плечи, одно из которых пылает от прижатого к нему свежевыпеченного золотистого хлебца в виде розы, другое же — сведено судорогой холодной майской ночи.