Она подумала, что сегодняшняя ночь, когда окончательно переступлен порог, должна принадлежать им обоим по полному праву. Они могут до свету провести ее в том же сарае, а еще лучше — в тайге, на прохладном пихтовом лапнике. И что он нынче не пойдет ни к какой такой жене, а останется с ней — стоит только ей захотеть. Вот сейчас предложить — и пойдет в тайгу, как миленький…
Однако вместо этого она насмешливо сказала:
— Ну что ж, соображай, Коленька! Думай. — Она подошла к нему сзади, обняла и поцеловала. Потом с удовольствием потянулась: — Эх-ма… Мне теперича все понятно стало: любить не грех, Коленька… Одно это — истина, остальное — враки, суета сует. Пойду-ка я спать, миленок мой ненаглядный. Да во сне тебя досмотрю, да с тобой договорю.
Вахромеев бросился было провожать, но она спокойно усадила его на место:
— Оставайся здесь, не надо, чтобы нас видели. И бумага пущай остается. А еще вот что: ты уж, пожалуйста, поберегись. Кержаки, они народ угорелый, бесшабашный, на своей дороге никого не потерпят. Я-то их не боюсь, а ты — подумай, пораскинь умом, как лучше с ними сладить. Только учти: слабину перед ними не показывай, сразу сожрут. Ну прощай.
Фроська вышла, спустилась с крыльца и, когда проходила мимо освещенного окна, ухмыльнулась, покрутила пальцем над губой, дескать, валяй заводи усы, только чтоб кверху закручивались! Колечками.
Вахромеев помахал ей и подумал, что Ефросинья в общем-то озорная, отчаянная девка и что он наверняка еще хлебнет с ней неприятностей. Ему показалось странным, что он думает об этом с радостью.
…А Фроську на барачном крыльце поджидала комендантша Ипатьевна. Сидела на верхней ступеньке и гладила на коленях любимого дымчатого кота.
— Ну что, потушили огонь-то в моленной? — спросила Фроська.
— Ефросинья, отдай бумагу! — вместо ответа с тихой угрозой сказала Ипатьевна.
— Еще чего! — Фроська занесла ногу на ступеньку, подбоченилась, как когда-то делала Оксана Третьяк. — Да я в глаза не видела вашу бумагу.
— Врешь! Отдай лучше с миром, по-честному.
— По-честному? — насмешливо переспросила Фроська и вдруг вспомнила стыд, унижение, бессильную ярость, испытанные в кержацкой моленной. — Это с вами, подлецами, да по-честному? Вы же совсем заврались, дерьмом обросли, как хорьки воняете. Теперь это дерьмо в рабочий народ кидать начали? Я вот завтра всей бригаде расскажу про вашу пакостную бумагу.
— Сучка антихристова! — прошипела Ипатьевна и гневно швырнула кота под ноги Фроське.
— А ты крыса старая. Христопродавка.
Фроська хотела хорошенько пнуть кота, но передумала: чем он-то виноват?
22
Ночью прошла гроза, промыла-прополоскала тайгу, и в утреннем солнце Черемша густо дымилась, стояла вся в пару, поблескивая мокрыми крышами. Гошка шел улицей, зорко и весело озираясь по сторонам из-под лакированного козырька форменной фуражки; минуя лужи заглядывал в них, не слишком ли выбился чубчик?
Новыми, умытыми казались деревянные избы с пятнистыми от дождя стенами, да и Гошка чувствовал себя празднично-обновленным в жестковатой хлопчатобумажной гимнастерке, в тугом ремне, который поскрипывал при каждом вздохе.
Напротив сельповского крыльца, где гомонила пестрая бабья очередь, Гошка остановился и, бросив за спину руки, с минуту покрасовался, подрыгал начищенным голенищем. Приподнял фуражку: «Привет женскому полу!» — и пошел дальше.
Притихшая было очередь, загорланила ему вслед, а какая-то молодуха кинула картошкой, однако Гошка не оглянулся, хотя и немного забрызгало сапоги: с бабьем только свяжись…
У дверей пожарного депо сидел на чурбане Спиридон, грелся на солнышке и читал газету, водя по ней пальцем. Гошка вспомнил давнюю ссору с бывшим шорником, но решил быть великодушным — сегодня ему это позволялось. Даже положено было.
Дед сперва увидел сапоги и, оторвавшись от газеты, стал поднимать голову: от изумления очки его сползли на самый конец носа. Нажав кнопку на горле, он просипел:
— Эка вырядился, варнак! Аль в милиционеры пошел?
— В охранники, — снисходительно поправил Гошка. — Конный военизированный дозор. В форме не разбираешься, дед.
Спиридон с ухмылкой постучал кулаком по лбу, потом показал на Гошкину гимнастерку и еще на землю — на большую лужу прямо посередине улицы. Сердито зашелестел газетой.
Гошку позабавила эта жестикуляция. Размахался, старый, руками, ровно пугало огородное на ветру.
— Ты на что намекаешь?
Спиридон плюнул, воткнул свою говорящую машинку.
— Не в коня корм, говорю. Понял? Вечером напьешься да в грязи, как свинья, вывозишься. Вот и вся твоя форма.
Гошка только расхохотался в ответ. Ну народ, от зависти прямо трескаются По швам! С приятным удивлением он подумал, что казенная форма, очевидно, не только украшает его и возвышает над остальными людьми. Она еще служит диковинной броней, от которой отскакивают оскорбления, чужая недоброжелательность.
— Ладно, старик. Сиди и сопи в свою дырку, — махнул рукой Гошка и отправился дальше.