Позднее, в 1835 году, редактор «Сатэрдей визитер» решил поддержать начинающего писателя напрямую. Герви Аллен совершенно справедливо замечает в своей биографии Эдгара По: «Человек добрый и отзывчивый, Кеннеди не пожалел усилий, чтобы помочь, — он, конечно же, сделал бы это и раньше, если бы знал, как нужна его поддержка. По снабдили приличной одеждой, он был приглашен к Кеннеди и окружен всяческим вниманием за уставленным яствами столом (кое-что наверняка нашлось и для корзины миссис Клемм). Мистер Кеннеди даже предоставил в его распоряжение свою верховую лошадь „для прогулок“. Последнее было для вирджинца поистине верхом светской любезности. Оказавшись в седле, Эдгар По вновь почувствовал себя джентльменом».
Позднее сам По так писал об этом журналисте, редакторе и конгрессмене из Балтимора: «Мистер Кеннеди всегда был мне истинным другом; первым истинным другом, повстречавшимся на моем пути, — ему я обязан самой жизнью».
Один из знакомых Д. Кеннеди, владелец и главный редактор ричмондского журнала «Сазерн литерери мессенджер» Томас Уилкс Уайт активно разыскивал новых авторов для своего журнала. Более того, ему был необходим и редактор-помощник, который взял бы на себя большую часть работы по сбору текстов для журнала. Узнав об этом, редактор «Балтимор сатэрдей визитер» тут же порекомендовал Уайту в качестве такого автора и возможного помощника Эдгара По.
По совету Кеннеди поэт отправил в ричмондский журнал свой рассказ «Береиика». Это причудливая история в духе ранних «рассказов ужасов» По о безумии и навязчивых идеях. Ее главный герой живет в почти полном отрыве от обычного мира: «При крещении меня нарекли Эгеем, а фамилию я называть не стану. Но нет в нашем краю дворцов и покоев более освященных веками, чем сумрачные и угрюмые чертоги, перешедшие ко мне от отцов и дедов. Молва приписывала нам, что в роду у нас все не от мира сего; это поверье не лишено оснований, чему свидетельством многие причуды в устройстве нашего родового гнезда, в росписи стен парадного зала и гобеленах в спальных покоях, в повторении апокрифических изображений каких-то твердынь в нашем гербовнике, а еще больше в галерее старинной живописи, в обстановке и, наконец, в необычайно странном подборе книг в ней».
Вместе с Эгеем в замке обитает его двоюродная сестра: «Береника доводилась мне кузиной, мы росли вместе, под одной крышей. Но по-разному росли мы: я — хилый и болезненный, погруженный в сумерки; она — стремительная, прелестная; в ней жизнь била ключом, ей только бы и резвиться на склонах холмов, мне — все корпеть над книгами отшельником; я — ушедший в себя, предавшийся всем своим существом изнуряющим, мучительным думам; она — беззаботно порхающая по жизни, не помышляя ни о тенях, которые могут лечь у нее на пути, ни о безмолвном полете часов, у которых крылья воронов». Однако и у Береники есть своя жутковатая тайна: «Из множества недугов, вызванных первым и самым роковым, произведшим такой страшный переворот в душевном и физическом состоянии моей кузины, как особенно мучительный и от которого нет никаких средств, следует упомянуть некую особую форму эпилепсии, припадки которой нередко заканчивались трансом, почти неотличимым от смерти; приходила в себя она по большей части с поразительной внезапностью».
Однажды герою является призрак его кузины, после чего в нем просыпается странная и абсолютно безумная страсть: «Глаза были неживые, погасшие и, казалось, без зрачков, и, невольно избегая их стеклянного взгляда, я стал рассматривать ее истончившиеся, увядшие губы. Они раздвинулись, и в этой загадочной улыбке взору моему медленно открылись зубы преображенной Береники. Век бы мне на них не смотреть, о господи, а взглянув, тут же бы и умереть! Опомнился я оттого, что хлопнула дверь, и, подняв глаза, увидел, что кузина вышла из комнаты. Но из разоренного чертога моего сознания все не исчезало — и, увы! уже не изгнать его было оттуда, — жуткое белое сияние ее зубов. Ни пятнышка на их глянце, ни единого потускнения на эмали, ни зазубринки по краям — и я забыл все, кроме этой ее мимолетной улыбки, которая осталась в памяти, словно выжженная огнем. Я видел их теперь даже ясней, чем когда смотрел на них. Зубы! зубы!.. вот они, передо мной, и здесь, и там, и всюду, и до того ясно, что дотронуться впору: длинные, узкие, ослепительно-белые, в обрамлении бескровных, искривленных мукой губ, как в ту минуту, когда она улыбнулась мне. А дальше мономания моя дошла до полного исступления, и я тщетно силился справиться с ее необъяснимой и всесильной властью. Чего только нет в подлунном мире, а я только об этих зубах и мог думать».