Он берет атомы и искристые брызги света, отдаленнейшие туманности, капли воды, смутные ощущения, комочки слизи и космические громады, смешивает все это с жемчужинами веры, женской любовью, вымышленными ценностями, жуткими предчувствиями, вызывающими дерзостями и из всего этого строит себе бессмертие, чтобы поразить небеса и сбить с толку грандиозные силы космоса. Он извивается в своей навозной куче и, точно дитя, заблудившееся во тьме среди злых духов, взывает к богам, стараясь убедить их в том, что он их младший брат, что он только временно пленник и от природы так же свободен, как и они. Какие памятники эгоизма, — мечты и тени мечтаний, что исчезают вместе с мечтателем, перестают существовать, когда перестает существовать он.
В этой жизненной лжи, которую люди нашептывают и передают друг другу, точно заклинания против сил Ночи, нет ничего нового. Заклинатели, знахари и колдуны были отцами метафизики. Ночь и Курносая всегда представлялись человечеству людоедами, подстерегающими путников на дороге жизни. И метафизикам во что бы то ни стало нужно было пробраться мимо них, хотя бы ценой лжи. Они были оскорблены железным законом Экклезиаста, по которому люди умирают, как все другие животные, и конец их одинаков. Верования они превратили в планы, религию и философию — в средства достижения своих целей, искренно думая одолеть Курносую и Ночь.
Блуждающие огни, туман мистицизма, психические гиперболы, душевные оргии, скуление во мраке, колдовской гностицизм, покровы и ткани слов, невнятный субъективизм, искусственное обобщение и нагромождение, онтологические фантазии, психические галлюцинации — вот чем заполнены твои книжные полки. Посмотри на них — все это плоды жалкого бешенства жалких безумцев и пылких бунтовщиков — всех этих твоих шопенгауэров, стриндбергов, толстых и ницше!..
Ну-ка, твой стакан опустел. Наполни его и забудь обо всем».
Я повинуюсь, ибо мозг мой теперь весь во власти причуд алкоголя, и, опоражнивая свой стакан, я цитирую Ричарда Хоуви:
«Ты в моей власти!» — восклицает Белая Логика.
«Нет, — отвечаю я, в то время как алкоголь до безумия взвинчивает меня. — Я знаю, что ты такое, и не боюсь тебя. Под твоей маской гедонизма скрывается сама Курносая, и твой путь ведет к Ночи. Гедонизм — бессмысленность, это тоже ложь; в лучшем случае — попытка труса найти компромисс».
«Теперь уж ты в моих руках, — прерывает Белая Логика.
Я вызывающе смеюсь, ибо теперь, в эту минуту, я знаю, что Белая Логика, нашептывающая мне мысли о смерти, сама лжет еще больше других, что она величайшая лгунья. Она сама сорвала с себя маску, ее неумеренная веселость обратилась против нее самой, ее собственные змеи укусами оживили старые иллюзии, воскресили и снова укрепили во мне знакомый голос моей юности. И он тотчас же громко закричал, напоминая мне, что по-прежнему в моей власти — возможности и силы, про которые книги и жизнь твердили мне, что они не существуют.
Когда раздается обеденный гонг, мой стакан уже пуст. Язвительно усмехнувшись Белой Логике, я выхожу, чтобы усесться с гостями за стол и во время обеда с напускной серьезностью толковать о новых журналах и глупостях, совершающихся в мире. При этом я облекаю каждую двусмысленность и колкость в форму парадокса и шутки, а когда настроение меняется, с легкостью и наслаждением начинаю смущать своих собеседников, играя почтенными трусливо-буржуазными фетишами, смеясь, меча эпиграммами в изменчивых богов-призраков, в разгул и безумство разума.
Клоун — вот кем нужно быть в жизни! Клоуном! Раз необходимо быть философом, возьмем уж лучше за образец Аристофана. Никому за столом не приходит в голову, что я выпил; я просто в ударе, вот и все. Умственное напряжение утомляет меня, и когда обед кончен, я усаживаю всех за игры, которыми мы увлекаемся с неимоверным пылом.
Вечер закончился; я прощаюсь на ночь и возвращаюсь в свою обставленную книгами берлогу, к своему ложу, к себе самому и к Белой Логике, непобедимой Белой Логике, которая никогда не покидает меня. Погружаясь в пьяный сон, я все еще слышу в себе рыдающий голос юности, как слышал его Гарри Кемп: