Весьма ярко иллюстрирует отношение Толкина к технике и «прогрессу» его реакция на мечтания о «космической эре», а затем и на её наступление. «Космическая» научная фантастика всегда раздражала Толкина. В эссе «О волшебных историях» и в «Notion Club Papers» он критикует саму идею «научной» фантастики. Восторг от нынешних и грядущих достижений «прогресса» был ему абсолютно чужд. Он, кроме того, не верил ни в инопланетную жизнь, ни долгое время в возможность космических полётов. По мере того как возможность последних всё больше вырисовывалась, Толкин начинал задумываться о последствиях — и они пугали его. Связь рождающейся космической отрасли с военными проектами тогда была всем вполне очевидна…
К. С. Льюис, кстати, тоже считал космические корабли слишком опасной игрушкой для падшего человечества. Но Толкин возражал против самого присутствия их в «Космической трилогии», считая научно-фантастические приемы наиболее серьезным недостатком понравившихся ему двух первых её романов.
Наряду с массой предубеждений в кавычках и без, связанных с техническим прогрессом, Толкин имел и более странные предрассудки, менее явно вытекающие из его мировоззрения. Одним из таких предрассудков была гипертрофированная (и гипертрофируемая им сознательно) даже для патриота Англии галлофобия. Толкин публично и вызывающе не принимал ничего французского — от кухни до литературы. Даже средневековые французские эпические поэмы и рыцарские романы вызывали его осуждение, а влияние французской культуры на английскую он считал катастрофическим. Именно французская «фейная сказка» была виновна, по его мнению, в искажении древнего германского образа эльфов. Именно ей обязаны были своим происхождением «ненавистные» миниатюрные фейри с крылышками, «крошечные эльфики». А ведь они едва не заполонили его собственное творчество, пока он не вымарал их из своей Феерии в пользу эпических витязей!
Ещё более странным было проявлявшееся ещё в годы «Забытых сказаний» предубеждение против кельтской эпической традиции и кельтской культуры в целом. Она, по мнению Толкина, тоже «портила» английскую или, вернее, замещала её собой. Этим-то неприязнь и объяснялась на самом деле — очень странная, крайне странная, повторим, неприязнь, поскольку Толкин блестяще знал всю кельтскую литературу, изучал её, любил кельтские языки и самих кельтов. Скорее это была не неприязнь, а ревность. Валлийцы и особенно ирландцы сохранили свою культуру и сам свой язык гораздо лучше, чем англичане. Не нужно было создавать «мифологию для Ирландии» — ирландцы знали свою мифологию и даже христианизировали её, существенно при этом не исказив древних мифов, уже в Средневековье. Не нужно было создавать и «мифологию для Уэльса» — изрядная часть этой мифологии, пусть и в «романизированном» благодаря тлетворному французскому влиянию виде, вошла в плоть английской культуры. Короля Артура англичане знали лучше, чем Беовульфа! Толкину это было обидно…
И друзья, и случайные знакомые не раз отмечали своеобразие толкиновского юмора — как на страницах его книг, так и в жизни. Толкин шутил охотно, со вкусом, не всегда исключительно по-доброму. «Он мог посмеяться над кем угодно, — пишет Карпентер, — но чаще всего смеялся над собой. Один раз на новогодней вечеринке в тридцатые годы Толкин накрылся каминным ковриком из исландской овчины, вымазал лицо белой краской и изображал белого медведя. В другой раз он оделся англосаксонским воином, вооружился боевым топором и вышел погоняться за ошарашенным соседом. В старости он любил подсовывать рассеянным продавцам вместе с горстью мелочи свою вставную челюсть. «Юмор у меня простоватый, — писал он, — и даже самые доброжелательные критики находят его утомительным».
Что же, «странный человек». Он мог бы быть просто городским чудаком, «рассеянным профессором», человеком «не от мира сего», карикатурным консерватором. Он, может быть, и был всем этим, и в порывах самоироничного смирения не стеснялся кое в чем из этого признаваться. Но прежде всего — он был Джон Рональд Руэл Толкин. Автор «Хоббита» и «Властелина Колец», создатель величайшей авторской мифологии XX в., один из лучших профессоров Оксфорда и «настоящий филолог». Это многое меняет, наверное. И на многое даёт право. Хотя бы потому, что, не будь его «странностей», не нашёл бы, скорее всего, столь великолепного воплощения и его дар.
Последние годы