Своё сложное, хотя в целом положительное отношение к Кэрроллу Толкин постарался выразить в эссе «О волшебных историях». Здесь он говорит: «Поскольку волшебная история имеет дело с «чудесами», она не терпит никакого обрамления или машинерии, предполагающих, что вся история, в которой чудеса происходят, — выдумка или иллюзия. Сказка сама по себе может оказаться, конечно, настолько хороша, что обрамление игнорируется. Или она может оказаться успешной и потешной именно как рассказ о сне. Таковы истории об Алисе Льюиса Кэрролла с их обрамлением в сон и описанием переходов. Потому-то (и по другим причинам) они — не волшебные истории».
Толкин непосредственно затем развивает тему в специальном примечании, анализируя собственные детские ощущения: «Самый корень (а не только приложение) их «чудес» сатирический, насмешка над неразумным; и элемент «сна» — не просто машинерия или способ начать и закончить повествование, но сущностная часть действия и переходов в нём. Это дети могут понять и оценить, если предоставить их самим себе. Но многим, как и мне, «Алису» представляли как волшебную историю, и пока это недопонимание длилось, ощущалось и отвращение к машинерии сна».
В то же время Толкин осознаёт и некоторое глубинное родство кэрролловского «нонсенса» с настоящей волшебной историей. «Творческая Фантазия основана на твёрдом признании того, что всё в мире таково, как явлено под солнцем; на признании факта, но не на порабощении ему. Так, на логике основан нонсенс, выставляющийся в сказках и стихах Льюиса Кэрролла».
Фактом остаётся то, что Толкин действительно едва не наизусть знал книги Кэрролла, и они входили в его «список цитирования». Причём цитировал он их в самых разных местах — эссе, письмах, художественным произведениях — со свободой и видимым удовольствием. Например, он мог обозвать критиков «Беовульфа» бармаглотами, а их выступления сравнить с «пылканьем». То шутя сравнит себя, создающего новую терминологию, с Шалтаем-Болтаем (и правда ведь пародия на филолога-медиевиста! — как, кстати, и «Бармаглот» — на ранние, кэрролловских времён, опыты в духе «Песен для филологов»). В «списке» оказываются и обе «Алисы», и, как уже ясно, «Сильвия и Бруно» — несмотря даже на миниатюрных фейри. Собственно, как раз относительно «Сильвии и Бруно» К. Толкин замечает: «Отец знал книгу… очень хорошо, и стихи из неё стали частью его обширного репертуара цитирования на случай».
Вероятно, это своеобразное отношение объяснялось следующим. Толкин не воспринимал тексты Кэрролла как «волшебные истории», и не судил их этой меркой. С другой стороны, по этой же причине Толкин не видел в Кэрролле своего предшественника или тем более образец для сознательного подражания. Кэрролл был для него явлением совершенно иного литературного потока, параллельного его собственному, и не требовал ни суровых, ни восторженных оценок. Между тем в своём деле — в литературе сатирического «нонсенса» — Кэрролл являлся величиной уникальной, признанным классиком. И Толкин, определив для себя место Кэрролла в литературном пространстве, преодолев детское «недопонимание», мог позволить себе просто радоваться его книгам — так же как радовался некоторым вполне реалистическим произведениям.
«Вырос на Уильямс Моррисе»
Уильям Моррис занимает особое место в истории литературы вымысла вообще и британской в частности. Он — фактически создатель эпического фэнтези. Он — ключевая и типичная фигура английского неоромантизма, один из виднейших прерафаэлитов (и наиболее видный в литературе). Моррис принадлежал к поколению, которое уже не застало в сколько-нибудь зрелом возрасте классического романтизма, и в этом смысле являлся образцовым неоромантиком. Моррис — первый и почти единственный автор этого круга, этого литературного поколения, влияние которого Толкин признавал. И это единственный автор (не считая не совсем «автора» Лённрота), влияние которого Толкин, пусть изредка, признавал безоговорочно и на протяжении всей жизни.