Существует целая ветвь философии, касающаяся определения Качества, известная под названием "эстетика". Ее вопрос -- что имеется в виду под прекрасным? -прослеживается вплоть до античности. Но когда Федр был студентом-философом, он яростно отталкивался от всей этой ветви знания. Он почти намеренно провалил единственный курс по ней, который посещал, и написал несколько работ, где подвергал и преподавателя, и сам материал свирепым нападкам. Он ненавидел и поносил все. Такую реакцию в нем вызывал не один конкретный эстетик. Все они вместе. И никакая определенная точка зрения не приводила его в ярость так, как мысль о том, что Качество должно подчиняться какой бы то ни было точке зрения. Интеллектуальный процесс вынуждал Качество идти к нему в рабство, проституировал его. Думаю, именно это служило источником его ярости. В одной работе он написал: "Эти эстетики думают, что их предмет -- какая-то мятная карамелька, а сами они обладают привилегией обсасывать ее своими жирными губами; то, что можно поглощать, интеллектуально разделывать, насаживать на вилку и отправлять ложкой в рот, кусок за куском, с подобающими замечаниями гурманов -- меня уже от этого тянет блевать. То, что они обсасывают своими губами -- гниль того, что они убили уже давно." Теперь, когда сделан первый шаг процесса кристаллизации, он видел, что когда Качество продолжает оставаться не определенным определениями, целая сфера под названием "эстетика" сметается напрочь с лица земли... полностью лишается всех прав на существование... капут. Отказом определить Качество он полностью поместил его за пределы аналитического процесса. Если не можешь определить Качество, то тем самым никак не можешь подчинить его никакому интеллектуальному правилу. Эстетикам больше нечего сказать. Вся их сфера -- определение Качества -исчезла. Мысль об этом приводила его в полный восторг. Как будто открыл средство от рака. Больше никаких объяснений, что такое искусство. Никаких замечательных критических школ экспертов, существующих ради рационального определения того, в чем каждый композитор преуспел, а в чем провалился. Им всем, вплоть до самого последнего всезнайки, придется, наконец, заткнуться. Это больше не просто интересная мысль. Это мечта. Не думаю, что в начале кто-либо действительно видел, что он собирается сделать. Видели интеллектуала, пытающегося донести до них нечто, обладающее всеми регалиями рационального анализа в преподавании. Они не видели, что его цель совершенно противоположна той, к которой они привыкли. Он не развивал рациональный анализ дальше. Он его блокировал. Он обращал метод рациональности против него самого, против своих же, защищая иррациональную концепцию, неопределенную сущность, называемую Качеством. Он писал: "1> Каждый преподаватель английского по композиции знает, что такое Качество. (Любому преподавателю, который этого не знает, следует этот факт тщательно скрывать, ибо это непременно послужит доказательством его некомпетентности.) 2> Любому преподавателю, который думает, что качество письма может и должно быть определено прежде, чем преподавать его, следует брать и определять его. <З> Все, кто чувствует, что качество письма существует, но не может быть определено, и что ему следует обучать в любом случае, могут с выгодой воспользоваться следующим методом обучения чистому качеству в письме без определения его." А дальше описывал некоторые методы сравнения, которые разрабатывал в классе. Думаю, он на самом деле надеялся, что кто-то клюнет, бросит ему вызов и попытается дать определение Качества. Но никто этого так и не сделал. Тем не менее, небольшое вводное замечание по поводу того, что неспособность определить Качество -доказательство некомпетентности, вызвало на отделении удивленно вскинутые брови. В конце концов, он был младшим членом, и от него пока не ожидали выдвижения стандартов деятельности для тех, кто старше. Его право говорить, как хочется, оценили, и старшие члены, кажется, получили удовольствие от независимости его мысли и поддержали его как-то по-церковному. Но, в отличие от верования многих оппонентов академической свободы, церковное отношение никогда не заключалось в том, что учителю позволено болтать все, что приходит в голову, вообще безо всякой ответственности. Церковное отношение заключается просто в том, что ответственность должна существовать перед Богом Разума, а не перед идолами политической власти. Тот факт, что он оскорблял людей, не имел никакого значения для истинности или ложности того, что он говорил, и этически сразить его за это было невозможно. Но его готовы были сразить -- этически и со смаком -- за любое проявление бессмысленности. Он мог делать все, что хотел, если только мог оправдать это с точки зрения разума. Но как, к дьяволу, вообще можно оправдать отказ определить что-либо? Определения -- основание разума. Без них нельзя рассуждать. Он мог некоторое время сдерживать нападки причудливой диалектической работой ног и оскорблениями по части компетентности и некомпетентности, но рано или поздно пришлось бы выдвигать нечто более существенное. Его попытка выйти с чем-то существенным привела к дальнейшей кристаллизации за традиционными границами риторики -- к кристаллизации, выводящей в царство философии.
Крис оборачивается и бросает на меня измученный взгляд. Теперь уже недолго. Еще до того, как мы отправились в путь, имелись намеки на то, что это наступит. Когда ДеВиз сказал соседу, что я искушен в хождении по горам, и в глазах Криса зажегся огонек восхищения. Для него это было по-крупному. Скоро он выдохнется, и тогда можно будет останавливаться на ночь. О-оп! Вот так. Упал. Не встает. Ужасно аккуратно и выглядит не очень случайно. Теперь он смотрит на меня с болью и злостью, ища в моих глазах осуждения. Я его не показываю. Сажусь рядом и вижу, что он почти разгромлен. -- Ну, -- говорю я, -- можем или остановиться здесь, или идти дальше. Что ты хочешь? -- Все равно, -- говорит он. -- Я не хочу... -- Чего ты не хочешь? -- Мне все равно, -сердито отвечает он. -- Ну, раз тебе все равно, то пойдем дальше, -- говорю я, ловя его на слове. -- Мне не нравится этот поход, -- говорит он. -- Он неинтересный. Я думал, он будет интересным. Злость чуть не застает меня врасплох: -- Может и так, -- отвечаю я, -- но ты бы лучше подумал, прежде чем так говорить. В его глазах я вижу внезапный проблеск страха, и он поднимается. Мы идем дальше. Небо над другой стеной ущелья затягивает тучами, а ветер в соснах вокруг становится холодным и зловещим. Но крайней мере, по холоду легче идти...
Я говорил о первой волне кристаллизации за пределами риторики, которая стала результатом отказа Федра определять Качество. Ему надо было ответить на вопрос: Если не можешь его определить, то почему ты думаешь, что оно существует? Его ответ был старым ответом, принадлежавшим философской школе, называемой реализм. "Вещь существует," -- утверждал он, -- "если мир без нее не может нормально функционировать. Если мы можем показать, что мир без Качества функционирует ненормально, мы тем самым покажем, что Качество существует, определено оно или нет." И вслед за этим принялся вычитать Качество из описания мира, каким мы его знаем. Первой жертвой подобного вычитания, говорил он, будут изящные искусства. Если в искусстве не можешь отличить плохого от хорошего, то оно исчезает. Нет смысла вешать на стену картину, если голая стена смотрится так же неплохо. Нет смысла в симфониях, когда царапанье по пластинке или гудение проигрывателя тоже приятно слушается. Исчезнет поэзия, поскольку смысл в ней появляется лишь изредка, а практической ценности нет никакой. И, что интересно, пропадет комедия. Все перестанут понимать шутки, поскольку разница между чувством юмора и его отсутствием -это Качество в чистом виде. Затем он заставил исчезнуть спорт. Футбол, бейсбол, игры всех видов -- испарятся. Счет больше не будет мерой того, что имеет смысл, а останется пустой статистикой, как количество камней в куче гравия. Кто будет ходить на них смотреть? Кто будет играть? Потом он вычел Качество из рынка и предсказал перемены, которые там произойдут. Поскольку качество вкуса не будет иметь смысла, в магазинах останутся только самые основные крупы -- рис, например, кукурузная мука, соевые бобы и мука; возможно, также какое-нибудь неопределенное мясо, молоко для грудных детей, а также витаминные и минеральные наполнители для восполнения недостатка. Алкогольные напитки, чай, кофе и табак пропадут. Так же, как и кино, танцы, пьесы и вечеринки. Все мы будем пользоваться общественным транспортом. Все будем носить армейские сапоги. Огромная часть нас останется без работы, но это, вероятно, временно -- до тех пор, пока не переориентируемся на работу, в сущности, без Качества. Прикладная наука и технология коренным образом изменятся, но чистая наука, математика, философия и, в особенности, логика останутся безо всяких изменений. Федр нашел это последнее особенно интересным. Чисто интеллектуальные занятия менее всего подвержены вычитанию Качества. Если Качество опустить, только рациональность останется неизменной. Это странно. С чего бы так? Он не знал. Но знал, что вычитание Качества из картины мира, каким мы его знаем, обнаружило величие и важность этого термина, о которых поначалу он и не подозревал. Мир может функционировать без Качества, но жизнь будет такой скучной, что её едва ли стоить жить. Фактически, не стоит жить вообще. Слово стоить -- термин Качества. Жизнь просто будет житься безо всяких ценностей или целей. Он оглянулся на то, куда завела его эта линия мысли, и решил, что доказал свою точку зрения. Поскольку очевидно, что мир не функционирует нормально при отнятом Качестве, Качество существует, определено оно или нет. Вызвав это видение мира без Качества, он вскоре обратил внимание на его сходство с некоторыми социальными ситуациями, о которых уже читал. На ум пришли Древняя Спарта, коммунистическая Россия и ее сателлиты. Красный Китай, "Прекрасный Новый Мир" Олдоса Хаксли и "1984" Джорджа Оруэлла. Также из собственного опыта он припомнил людей, которые только приветствовали бы этот мир без Качества. Те же, кто пытался заставить его бросить курить. Они хотели рациональных причин, по которым он курил, а когда их у него не находилось, они становились очень надменными, будто он потерял лицо или еще что-то. Они должны были знать причины, планы и решения для всего. Такие же, как он. Такие, на которых он сейчас нападал. А он долго искал для них подходящее имя, включавшее бы в себя все, чтобы хоть как-то уцепиться за этот мир без Качества. В первую очередь, мир этот был интеллектуальным, но не только разумность была там фундаментом. То было определенное основное отношение к тому, каким является мир, предрасположенное видение того, что он существует согласно законам -разуму, -- и что совершенствование человека лежит, главным образом, в обнаружении этих законов разума и в применении их к удовлетворению его желаний. Именно эта вера удерживала все вместе. Он некоторое время искоса глядел на картину такого мира без Качества, воссоздавал дополнительные подробности, думал о нем, потом глядел еще немного и еще немного думал, и наконец вернулся к тому, с чего начинал прежде. Круг замкнулся. Квадратность. Вот этот взгляд. Вот что объемлет все. Квадратность. Когда вычитаешь Качество, получаешь квадратность. Отсутствие Качества -- сущность квадратности. Он вспомнил своих приятелей-художников, с которыми как-то путешествовал по Соединенным Штатам. Те были неграми и постоянно жаловались именно на эту Бескачественность, которую он описывал. Квадратный. Так они это называли. Тогда, давно, еще до того, как это слово подхватили средства массовой информации и запустили в национальное употребление белыми, они называли все это интеллектуальное барахло квадратным и не хотели иметь с ним ничего общего. И между ним и ими происходило фантастическое смешение в разговорах и отношениях, поскольку он был таким первоклассным примером квадратности, о которой они говорили. Чем больше он пытался поймать их на том, о чем они говорили, тем более туманными они становились. А теперь, с этим Качеством, он, казалось, говорил то же самое -- и так же смутно, как и они, хотя то, о чем он говорил, было таким же жестким, ясным и плотным, как и любая рационально определенная сущность, с которой он когда-либо имел дело. Качество. Вот о чем они говорили все время. Он вспомнил, как один из них сказал: -- Парень, пожалуйста, будь так добр и просто врубись -- и попридержи все свои чудесные семидолларовые вопросы при себе, а? Если все время надо спрашивать, что это такое, у тебя никогда не будет времени это узнать. Душа. Качество. То же самое? Волна кристаллизации катилась вперед. Он видел два мира одновременно. С интеллектуальной -- квадратной стороны -- он теперь видел, что Качество -термин расщепления. То, чего ищет каждый интеллектуал-аналитик. Берешь свой аналитический нож, направляешь кончик прямо на термин "Качество" и просто постукиваешь -- не сильно, легонько, -- и целый мир раскалывается, расщепляется ровно на две части: хиповый и квадратный, классический и романтический, технологический и гуманитаристский -- и этот раскол ясен. Нет никакого беспорядка, никакой путаницы. Никаких маленьких штучек, которые можно повернуть и так, и этак. Не просто умелый разлом, а очень удачный разлом. Иногда самые лучшие аналитики, работая с самыми очевидными линиями раскола, могут постукать и не получить ничего, кроме кучи мусора. И все же -- вот оно, Качество; крошечная, едва заметная линия дефекта; трещинка алогичного в нашей концепции вселенной; а постукал по ней, и вся вселенная распалась -- да так аккуратно, что почти не верится. Вот бы Кант был жив! Кант бы это оценил. Искусный гранильщик алмазов. Он бы увидел. Оставить Качество не определенным. Вот в чем секрет. С каким-то начинающимся осознанием того, что он вовлекается в странное интеллектуальное самоубийство, Федр писал: "Квадратность может быть сжато и в то же время тщательно определена как неспособность видеть качество прежде, чем оно интеллектуально определено, то есть изрублено на слова... Мы доказали, что качество, хоть и не определенное, существует, его существование можно увидеть эмпирически в классе, и можно продемонстрировать логически показом того, что без него мир не может существовать так, как мы его знаем. Остается увидеть и проанализировать не качество, а те странные привычки мышления, называемые "квадратностью", которые иногда мешают нам его видеть." Вот так стремился он отразить нападение. Предметом анализа, пациентом на столе, становилось уже не Качество, а сам анализ. Качество было здоровым и в хорошей форме. Это с анализом, казалось, что-то не в порядке -- то, что мешало ему видеть очевидное.
Я оборачиваюсь и вижу Криса далеко позади. -- Пошли! -- кричу я. Он не отвечает. -- Пойдем же, давай! -- кричу я снова. Затем я вижу, как он падает на бок и садится в траву на склоне горы. Я оставляю рюкзак и спускаюсь к нему. Склон так крут, что мне приходится спускаться боком. Когда я подхожу, он плачет. -- Я подвернул лодыжку, -- говорит он и не смотрит на меня. Когда эго-скалолаз должен защищать образ самого себя, он естественным образом для этого лжет. Но видеть это отвратительно, и мне стыдно за себя, что я позволил этому случиться. Теперь мое желание продолжать дальше размывается его слезами, и его внутреннее поражение передается мне. Я сажусь, свыкаюсь немного с этой мыслью и, не отворачиваясь от нее, поднимаю его рюкзак и говорю: -- Я понесу рюкзаки по очереди. Сейчас этот подниму туда, где лежит мой, и ты с ним останешься ждать меня, чтобы мы его не потеряли. А свой отнесу дальше и потом вернусь за твоим. Так ты сможешь хорошо отдохнуть. Времени уйдет больше, но дойдем. Но я сделал это слишком поспешно. В моем голосе все еще звучит отвращение и негодование -- он его слышит, и ему стыдно. Видно, что он злится, но ничего не говорит -- из страха, что ему опять придется нести рюкзак, -- а только нахмуривается и не обращает на меня внимания, пока я перетаскиваю рюкзаки наверх. Я вытесняю из себя негодование по поводу того, что мне приходится это делать, думая о том, что, на самом деле, мне это работы прибавило не больше, чем если бы все было наоборот. Работа -- лишняя только в смысле достижения вершины горы, а это цель лишь номинальная. В смысле же подлинной цели -- нескольких лишних хороших минут, одной за другой -- выходит то же самое; а в действительности -- даже лучше. Мы медленно карабкаемся вверх, и негодование испаряется. Весь следующий час мы медленно движемся все выше и выше; я по очереди переношу рюкзаки к тому месту, где заметен начинающийся ручеек. Посылаю Криса принести воды в одном из котелков; он уходит. Вернувшись, спрашивает: -- Почему мы здесь остановились? Пошли дальше. -- Это, наверное, последний ручей, мы их долго теперь не встретим, Крис. К тому же, я устал. -- Почему ты так устал? Он что, старается разозлить меня? Успешно. -- Я устал, Крис, потому что несу рюкзаки. Если ты торопишься, то бери рюкзак и иди вперед. Я догоню. Он снова глядит на меня с проблеском страха, а потом садится. -- Мне это все не нравится, -- произносит он почти в слезах. -- Я ненавижу это все. Жалко, что я пошел. Зачем мы вообще сюда пошли? -- Он плачет. И сильно. Я отвечаю: -- Ты меня тоже заставляешь об этом пожалеть. Лучше съешь что-нибудь. -- Ничего я не хочу. У меня живот болит. -Как угодно. Он отходит в сторону, срывает травинку и засовывает ее в рот. Потом садится, уронив голову на руки. Я готовлю себе обед и ложусь немного отдохнуть. Когда я просыпаюсь, он по-прежнему плачет. Некуда уйти ни мне, ни ему. Делать больше нечего -- придется справляться с существующей ситуацией. Но честное слово, я не знаю, какова она -- эта существующая ситуация. -- Крис, -наконец говорю я. Он не отвечает. Я повторяю: -- Крис. По-прежнему никакого ответа. Наконец, он агрессивно произносит: -- Чего? -- Я хотел тебе сказать, Крис, что тебе ничего не нужно мне доказывать. Ты это понимаешь? Вспышка настоящего ужаса озаряет его лицо. Он яростно дергает головой. Я говорю: -- Ты не понимаешь, что я имею в виду, да? Он продолжает смотреть в сторону и не отвечает. Ветер стонет в соснах. Ну, я не знаю. Просто не знаю, что это такое. Не просто бойскаутское самомнение так его расстраивает. Что-то очень незначительное отражается на нем так плохо, и это -- конец света. Когда он пытается что-то сделать, и у него не выходит, он взрывается или бросается в слезы. Я откидываюсь обратно на траву, отдыхаю опять. Может, нас обоих громит это отсутствие ответов. Я не хочу идти вперед, потому что похоже, что впереди тоже нет никаких ответов. И сзади нет. Просто боковой дрейф. Вот что между ним и мной. Боковой дрейф, ожидание чего-то. Позже я слышу, как он рыскает в рюкзаке. Я переворачиваюсь и вижу, как он яростно смотрит на меня. -- Где сыр? -- спрашивает он. Тон по-прежнему агрессивный. Но я не собираюсь на это поддаваться. -- Угощайся сам, -- говорю я. -- Я тебя обслуживать не собираюсь. Он роется в мешке, находит сыр и крекеры. Я протягиваю ему охотничий нож, чтоб было чем намазывать сыр. -- Я думаю, Крис, нужно сделать так: я положу все тяжелое в свой рюкзак, а легкое -- в твой. Так не придется ходить туда-сюда с обоими. Он соглашается, и его настроение улучшается. Кажется, это что-то для него разрешило. Мой рюкзак теперь весит, должно быть, фунтов сорок-сорок пять, и, пройдя немного, равновесие устанавливается примерно на одном вздохе на каждый шаг. Мы подходим к еще более крутому подъему, и оно меняется на два вздоха на шаг. На одном участке склона доходит до четырех. Огромные шаги, почти вертикальные; надо цепляться за корни и ветки. Я чувствую себя глупо, поскольку надо было спланировать путь в обход. Вот и пригодились осиновые палки, и Крису интересно пользоваться своей. Рюкзак смещает центр тяжести наверх, а посох хорошо предохраняет от оверкиля. Устанавливаешь одну ногу, посох, РЫВКОМ подтягиваешься на нем, вверх, делаешь три вздоха, потом устанавливаешь другую ногу, ставишь посох, РЫВОК вверх...
Не знаю, осталось ли во мне сегодня еще хоть немного Шатокуа. Обычно днем примерно в это время у меня начинает ехать крыша... может, только еще один общий взгляд на все, и на сегодня хватит... Давным-давно, когда мы только еще начинали это странное путешествие, я говорил о том, как Джон и Сильвия, казалось, бежали от какой-то таинственной силы смерти, которая виделась им воплощенной в технологию, и что таких, как они, много. Я немного говорил и о том, как некоторые из вовлеченных в технологию людей, казалось, тоже стремились избежать ее. А причиной, лежавшей в основе этой беды, было то, что они видели ее в каком-то "оттяжном измерении", которое касалось непосредственной поверхности вещей, в то время как меня больше заботила форма, лежащая в их основе. Я назвал стиль Джона романтическим, а свой -классическим. На жаргоне шестидесятых, его был "хиповый", мой -- "квадратный". Потом мы начали углубляться в этот квадратный мир, чтобы посмотреть, что заставляет его тикать. Обсуждались данные, классификации, иерархии, причины-следствия и анализ, и где-то посреди всего этого завязался разговор про горсть песка -- мир, который мы сознаем, -- взятую из бескрайнего пейзажа осознания вокруг нас. Я сказал, что над этой пригоршней начинает работать процесс разделения, который и делит ее на части. Классическое, квадратное понимание касается кучек песка, природы песчинок и основы для их рассортирования и взаимосвязей. Отказ Федра определить Качество в терминах этой аналогии был попыткой сломать хватку классического пескопросеивающего способа понимания и найти точку общего понимания между классическим и романтическим мирами. Качество, термин раскола между хиповым и квадратным, казалось, ею и стало. Оба мира пользуются этим термином. Оба знают, что это такое. Разница только в том, что романтический оставляет его в покое и оценивает его таким, каково оно есть, классический же старается превратить его в набор интеллектуальных кубиков для строительства чего-то другого. Теперь же, при заблокированном определении, классический ум вынужден рассматривать Качество романтически: не искаженным мыслительными структурами. Я это все сильно раздуваю, все эти классически-романтические различия, но Федр так не делал. Ему на самом деле не были интересны никакие сплавления различий между двумя этими мирами. Он искал другого -- свой призрак. И в погоне за этим призраком шел до более широких значений Качества, увлекавших его дальше и дальше -- до самого его конца. Я отличаюсь от него тем, что у меня нет ни малейшего намерения доходить до этого конца. Он прошел по этой территории и раскрыл ее. Я намереваюсь остаться здесь, возделывать ее и смотреть, смогу ли заставить здесь что-нибудь вырасти. Я думаю, референтом этого понятия, могущего расколоть мир на хиповый и квадратный, классический и романтический, технологический и гуманитаристский, является сущность, которая может объединить мир, уже расколотый вдоль этих линий, в одно. Подлинное понимание Качества не просто служит Системе, бьет ее, или даже бежит от нее. Подлинное понимание Качества захватывает Систему, укрощает ее и заставляет ее работать на чью-либо личную пользу, оставляя, в то же самое время, этого кого-то свободным претворять свою внутреннюю судьбу.
Теперь, когда мы взобрались на одну стену ущелья, можем оглянуться и посмотреть вниз, на другую сторону. Она -- такая же отвесная, как и эта: темная подстилка черно-зеленоватых сосен до самого хребта. Мы можем измерить пройденное расстояние визированием против нее по кажущемуся горизонтальным углу. Наверное, разговоров о Качестве на сегодня хватит, и слава Богу. Я не против Качества, просто все классические разговоры о нем -- не оно само. Качество -- просто точка фокуса, вокруг которой переставляется куча интеллектуальной мебели.
Мы останавливаемся передохнуть и смотрим вниз. Настроение у Криса, кажется, улучшилось, но я боюсь, что это снова его "я". -- Смотри, как далеко мы ушли, -- говорит он. -- Идти нам еще намного дальше. Потом Крис кричит -- послушать свое эхо, и швыряет вниз камни -- посмотреть, куда они упадут. Он уже почти дерзит мне, поэтому я меняю равновесие ходьбы относительно дыхания и перехожу на хороший быстрый шаг, раза в полтора быстрее прежнего. Это его как-то отрезвляет, и мы продолжаем лезть наверх. Около трех часов дня ноги у меня становятся резиновыми, и нам пора останавливаться. Я не в самой лучшей форме. Если будешь идти дальше после того, как появится такое резиновое ощущение, то начнешь тянуть мышцы, и следующий день превратится в агонию. Мы выходим на плоское место, бугор, выпирающий из склона горы. Я говорю Крису, что на сегодня это всё. Он, кажется, доволен и весел; может быть, я с ним и добился какого-то успеха. Я готов немного вздремнуть, но в ущелье собрались облака, видимо, готовые облить нас дождем. Они так заполнили ущелье, что дна не видно, а хребет напротив проглядывает еле-еле. Я открываю рюкзаки и вытаскиваю половинки палатки, армейские пончо, и пристегиваю их друг к другу. Беру веревку и натягиваю между двух деревьев, потом набрасываю на нее половинки нашего укрытия. Из стволов кустарника мачете вырезаю колышки и вбиваю их, потом плоским концом выкапываю неглубокую канавку вокруг палатки -- отводить дождевую воду. Едва успеваем затащить все внутрь, как начинается дождь. Насчет дождя у Криса хорошее настроение. Мы растягиваемся на спальниках, смотрим, как спускается дождь, и слушаем его глухое постукивание по палатке. Лес выглядит туманно, на нас обоих нападает созерцательность, и мы наблюдаем, как вздрагивают листья кустов, когда по ним попадают капли, и вздрагиваем немного сами, когда разносится раскат грома, но мы счастливы оттого, что сухи, даже если все вокруг нас -- мокро. Через некоторое время я лезу в рюкзак за книжкой Торо, нахожу ее и немного напрягаю зрение, чтобы почитать Крису в сером свете дождя. Мне кажется, я уже объяснял, что мы так делали раньше и с другими книгами, "продвинутыми", которых иначе он бы не понял. Делается так: я читаю фразу, он встревает с длинной серией вопросов по поводу этой фразы, а потом, когда любопытство его удовлетворено, я читаю следующую. Мы так читаем Торо в течение некоторого времени, но через полчаса я, к своему удивлению, обнаруживаю, что Торо не доходит. Крис беспокоен, я -- тоже. Его структуоа языка не подходит для горного леса, в котором мы находимся. У меня такое ощущение, по крайней мере. Книга кажется ручной и отъединенной -- никогда бы не подумал так о Торо, а вот -- тем не менее. Он разговаривает с другой ситуацией, с другим временем, раскрывая только зло технологии, а не решение его. Он не разговаривает с нами. Я неохотно убираю книгу на место, и мы оба молчим и размышляем. Только Крис, я, лес и дождь. Никакие книги не могут больше вести нас за собой. Котелки, выставленные наружу, начинают наполняться водой, а когда ее набирается достаточно, мы сливаем ее в один, добавляем немного кубиков куриного бульона и нагреваем на маленькой печке "Стерно". Как и любая еда или питье после трудного подъема в горах, бульон -- очень хорош. Крис говорит: -- А с тобой ходить в поход мне нравится больше, чем с Сазерлендами. -- Обстоятельства другие, -- отвечаю я. Когда с бульоном покончено, я достаю банку свинины с бобами и вываливаю ее в котелок. Она разогревается долго, но нам некуда торопиться. -- Вкусно пахнет, -- говорит Крис. Дождь прекратился, и только случайные капли стучат по палатке. -- Думаю, завтра будет солнце, -- говорю я. Мы передаем друг другу котелок, въедаясь в него с противоположных сторон. -- Пап, о чем ты все время думаешь? Ты всегда все время думаешь. -- Охххх... обо всем. -- О чем? -- Ох, о дожде, и о бедах, которые могут случиться, и обо всем вообще. -- О чем -- всем? -- О том, как тебе будет, когда ты вырастешь. Ему интересно: -- А как будет? Но в его глазах виден легкий эгоистический блеск, когда он это спрашивает, поэтому ответ в результате получается замаскированным: -- Не знаю, -- говорю я. -- Это просто то, о чем я думаю. -- Как ты думаешь, мы завтра доберемся до вершины этого ущелья? -- Конечно, нам не так много осталось. -- Утром? -- Думаю, да. Потом он засыпает, и влажный ночной ветер спускается от хребта, заставляя сосны вздыхать. Контуры древесных верхушек плавно движутся вместе с ним. Они подаются и возвращаются на место, потом со вздохом опять подаются и возвращаются, беспокойные от сил, которые не есть часть их природы. Одна сторона палатки начинает трепетать от ветра. Я встаю и укрепляю ее колышком, потом немного брожу по влажной пружинящей траве бугра, заползаю обратно в палатку и жду, когда придет сон.
19
Подстилка из хвои, освещенная солнцем, медленно подсказывает, где я, и помогает рассеять сон. Во сне я стоял в комнате, выкрашенной белым, и смотрел на стеклянную дверь. С другой стороны были Крис, его брат и мама. Крис махал мне из-за двери, а брат улыбался, но у его матери в глазах стояли слезы. Потом я увидел, что улыбка Криса была застывшей и искусственной, а на самом деле там был глубокий страх. Я двинулся в сторону двери, и его улыбка стала лучше. Он звал меня открыть дверь. Я уже почти собирался это сделать, но не сделал. Его страх возвратился, но я отвернулся и ушел. Этот сон мне раньше снился часто. Его смысл очевиден, и он подходит под некоторые мои мысли вчера вечером. Он пытается связаться со мной и боится, что это ему никогда не удастся. Здесь, наверху, все становится яснее. За пологом палатки от хвои к солнцу уже поднимаются пары тумана. Воздух влажен и прохладен, и, пока Крис еще спит, я осторожно выбираюсь из палатки, выпрямляюсь и потягиваюсь. Ноги и спина движутся туго, но не болят. Несколько минут я делаю гимнастику, чтобы растормошить их, а затем резко рву бегом с бугра к соснам. Так лучше. Сегодня утром хвойный запах густ и влажен. Я сажусь на корточки и смотрю сверху на утренний туман в ущелье внизу. Потом возвращаюсь к палатке; шум изнутри уже говорит о том, что Крис проснулся, и когда я заглядываю туда, то вижу, как он молча оглядывается по сторонам. Он просыпается долго, и только минут через пять мозги у него прогреются настолько, чтоб он начал разговаривать. Пока же он просто щурится на свет. -- Доброе утро, -- говорю я. Нет ответа. Несколько капель падают с сосны. -- Ты хорошо поспал? -- Нет. -- Это плохо. -- Почему ты так рано встал? -- спрашивает он. -- Уже не рано. -- Сколько времени? -Девять часов, -- отвечаю я. -- Мы часов до трех, наверное, не спали. До трех? Если он не спал, то ему за это придется сегодня поплатиться. -- Ну, я, например, спал, -- говорю я. Он странно смотрит на меня: -- Ты мне не давал спать. -- Я?! -- Разговаривал. -- В смысле -- во сне? -- Нет, про гору! Тут что-то не так. -- Я ничего не знаю про гору, Крис. -- Ну, ты про нее говорил всю ночь. Ты сказал, что на вершине горы мы увидим все. Ты сказал, что мы с тобой там встретимся. Мне кажется, ему приснилось. -- Ну как же мы можем с тобой там встретиться, если мы уже вместе? -- Не знаю. Это ты сказал. -- Он выглядит расстроенным. -- Ты говорил так, будто ты пьяный или еще что-нибудь. Он еще не совсем проснулся. Пусть лучше просыпается себе мирно. Но мне хочется пить, и я вспоминаю, что оставил канистру внизу, надеясь, что найдем в пути достаточно воды. Тупица. Теперь завтрака не будет до тех пор, пока не перевалим через хребет и не спустимся на другую сторону как можно дальше, чтобы найти ручей. -- Нам бы лучше собрать все и начать двигаться, -- говорю я, -- если мы хотим найти воду для завтрака. Снаружи уже тепло, а днем, может, даже будет жарко. Палатка сворачивается легко, и я доволен, что все осталось сухим. Через полчаса мы уже упакованы. Теперь, если не считать прибитой травы, место выглядит так, будто здесь никого не было. Предстоит еще много карабкаться вверх, но, найдя тропу, мы обнаруживаем, что это легче, чем вчера. Мы выбираемся на закругленную верхнюю часть хребта, где склон не такой уж крутой. Похоже, сосны здесь никогда не рубили. Весь прямой солнечный свет отгорожен от земли, и никакого подлеска нет вообще. Только пружинящий пол из хвои, открытый, просторный и легкий для ходьбы...
Пора продолжать Шатокуа: вторая волна кристаллизации, метафизическая. Это извлеклось на свет как реакция на дикую и бессвязную болтовню Федра по части Качества, когда английский факультет Бозмена, проинформированный о квадратности собственных членов, поставил ему закономерный вопрос: "Существует ли это ваше неопределенное "качество" в тех вещах, которые мы наблюдаем? Или же оно субъективно и существует только в наблюдателе?" Простой, достаточно нормальный вопрос, и с ответом его никто не торопил. Ха. Не было надобности спешить. Сокрушающий удар, вопрос, сбивающий наземь, нокаут, "особый субботний" -- тот, от которого не оправишься. Поскольку если Качество существует в объекте, то нужно просто объяснить, почему научные инструменты не способны его обнаружить. Надо предложить инструменты, которые будут его обнаруживать, или же просто сжиться с объяснением, что, мол, инструменты его не обнаруживают, поскольку вся твоя концепция качества -- как бы это повежливее -- просто большая куча чепухи. С другой стороны, если оно субъективно и существует только в наблюдателе, тогда это Качество, из которого ты делаешь такого большого слона, -- просто причудливое название того, что тебе угодно. Английский факультет колледжа штата Монтана выставил Федру древнюю логическую конструкцию, известную под названием дилемма. Дилемма -по-гречески, "две посылки" -- уподоблялась передней части разъяренного нападающего быка. Если он принимал посылку, что Качество объективно, то насаживался на один рог дилеммы. Если он принимал другую посылку -- что Качество субъективно, -- то насаживался на другой. Качество либо объективно, либо субъективно, -- следовательно, он повисает на рогах независимо от ответа. Он заметил, что некоторые члены факультета одаривают его добродушными улыбками. Тем не менее, Федр, будучи образованным в логике, сознавал, что каждая дилемма позволяет не два, но три классических опровержения. Также он знал несколько не столь классических, поэтому улыбался в ответ. Он мог взяться за левый рог и опровергнуть идею о том, что объективность подразумевает научное обнаружение. Или же взяться за правый рог и опровергнуть идею, что субъективность подразумевает "то, что тебе угодно". Или пойти между рогов и отрицать, что субъективность и объективность -- единственный выбор. Можешь быть уверен -- он испробовал все три. В добавление к этим трем классическим опровержениям существует несколько алогических, "риторических" опровержений. Федр, будучи ритором, имел под рукой и их тоже. Можно быку в глаза швырнуть песком. Он уже проделывал это своим утверждением, что недостаток знания того, что такое Качество, составляет некомпетентность. Старое правило логики: компетентность говорящего не имеет значения для истинности того, что он говорит, поэтому весь разговор о некомпетентности был чистым песком. Самый большой дурак в мире может сказать, что солнце светит, но это не заставит его погаснуть. Сократ, этот древний враг риторического спора, размазал бы Федра по стене, скажем, за такое: "Да, я принимаю вашу посылку, что я некомпетентен по части Качества. А теперь будьте любезны, покажите некомпетентному старику, что же такое Качество. Иначе как мне стать лучше?" Федру было бы позволено несколько минут потомиться в духовке, а затем его бы расплющили вопросами, доказавшими бы, что он тоже не знает, что такое Качество, и, по его же собственным меркам, тоже некомпетентен. Можно попытаться убаюкать быка. Федр мог бы сказать своим допросчикам, что ответ на эту дилемму -- за пределами его скромных способностей решать что-либо, но тот факт, что он не может найти ответа, не является логическим доказательством того, что ответ не может быть найден вообще. Не попытаются ли они, с их более обширным опытом, помочь ему найти этот ответ? Но для подобных колыбельных было слишком поздно. Они могли бы просто ответить: "Нет. Мы слишком квадратные. И пока у тебя не появится ответа, придерживайся программы, чтобы нам не пришлось потом проваливать твоих замороченных студентов, когда они придут к нам в следующей четверти." Третьей риторической альтернативой дилемме -- и, по моему мнению, наилучшей -- было отказаться выходить на арену. Федр мог просто сказать: "Попытка классифицировать Качество как субъективное или объективное есть попытка определить его. А я уже сказал, что оно неопределимо," -- и оставить все как есть. Я уверен, что ДеВиз в действительности советовал ему в то время так и поступить. Почему он предпочел пренебречь этим советом и избрал отвечать на дилемму логически и диалектически, а не легко избежать всего этого мистически, я не знаю. Но могу предполагать. Думаю, он прежде всего чувствовал, что вся Церковь Разума необратимо располагалась внутри арены логики; что когда кто-либо помещал себя вне логических дебатов, он, таким образом, помещал себя вне всякого академического внимания. Философский мистицизм, мысль о том, что истина неопределима и может постигаться только не-рациональными средствами, существовал вместе с нами с самого начала истории. Это основа практики Дзэн. Но не академический предмет. Академия, Церковь Разума, касается исключительно тех вещей, которые могут быть определены, а если кто-то хочет быть мистиком, то его место -- в монастыре, а не в Университете. Университеты -- это места, где вещи следует четко объяснять. Я думаю, вторая причина его решения была эгоистической. Он считал себя довольно острым логиком и диалектиком, гордился этим и рассматривал дилемму, стоявшую перед ним, как вызов своему умению. Я теперь думаю, что этот след самомнения и стал началом всех его бед.
Я вижу, как впереди, в двухстах ярдах от нас и чуть выше сквозь сосны проходит олень. Пытаюсь показать его Крису, но к тому времени, как он туда смотрит, олень уже ушел.
Первым рогом дилеммы Федра было: Если Качество существует в объекте, почему научные инструменты не могут его обнаружить? Этот рог подл. С самого начала он видел, насколько тот смертоносен. Если он собирался предположить, что он -сверхученый, способный видеть в вещах Качество, которое другие ученые обнаружить не могут, то просто доказывал, что он -- либо чокнутый, либо дурак, либо то и другое вместе. В сегодняшнем мире идеи, несовместимые с научным знанием, не отрываются от земли. Он вспомнил утверждение Локка, что ни один объект -- научный или иной -- не познаваем, кроме как в понятиях его качеств. Эта неоспоримая истина, казалось, подсказывает, что рациональные ученые не могут обнаружить Качество в объектах; поскольку Качество -- это всё, что они обнаруживают. "Объект" -- это интеллектуальное построение, дедуктивно выведенное из его качеств. Этот ответ -- если он действителен -- определенно вдребезги разносит первый рог дилеммы; некоторое время он Федра сильно радовал. Но оказалось, что он ложен. Качество, которое Федр и его студенты наблюдали в классе, совершенно отличалось от качеств цвета, теплоты или твердости, наблюдаемых в лаборатории. Те физические свойства можно измерить инструментами. Его Качество -- "совершенство", "ценность", "доброкачественность" -- было не физическим свойством и не могло быть измерено. Его отбросила двусмысленность понятия "качество". Он спросил себя, почему такая двусмысленность должна существовать, сделал мысленную заметку покопаться в исторических корнях слова качество, а затем отложил это в сторону. Рог дилеммы по-прежнему присутствовал на своем месте. Он обратился к другому рогу, казавшемуся более многообещающим в смысле опровержения. Он подумал: Итак, Качество -- это просто все, что тебе угодно? Эта мысль его разозлила. Великие художники истории -- Рафаэль, Бетховен, Микеланджело -- все они просто выдавали то, что было угодно народу. У них не было иных целей, кроме как пощекотать чувства по-крупному, так что ли? Это злило; а больше всего злило то, что он не мог увидеть никакого немедленного способа логически это препарировать. Поэтому он начал тщательно изучать это утверждение -размышляя так же, как изучал что-нибудь всегда прежде, чем нападать. И тогда он увидел. Вытащил нож и вырезал всего одно слово, создававшее в этой фразе весь эффект, который так злил его. Слово было "просто". Почему Качество должно быть просто тем, что тебе угодно? Почему "то, что тебе угодно," должно быть "просто"? Что это "просто" в данном случае значит? Разложив все таким образом для независимого анализа, он ясно увидел, что "просто" в данном случае на самом деле ни черта не значило. Чисто уничижительный термин, чей логический вклад в предложение был нулевым. Теперь, без этого слова, предложение стало таким: "Качество -- это то, что тебе угодно," -- и его значение целиком изменилось. Стало безобидным трюизмом. Его заинтересовало, почему это предложение так сильно злило его в первый раз. Оно казалось таким естественным. Почему понадобилось так много времени, чтобы увидеть: на самом деле оно утверждало "То, что тебе угодно, -- плохо или, по меньшей мере, неуместно"? Что стояло за хамским предположением, что то, что нравится тебе, плохо или, по меньшей мере, не важно по сравнению с другими вещами? Это казалось квинтэссенцией квадратности, с которой он боролся. Маленьких детей учили не делать "только того, что им угодно", а делать... что?.. Конечно! То, что угодно другим. Кому -- другим? Родителям, учителям, руководителям, полицейским, судьям, официальным лицам, королям, диктаторам. Всем властям. Когда ты обучен презирать "только то, что тебе угодно", тогда, конечно, станешь более послушным слугой других -- хорошим рабом. Когда научишься не делать "только того, что тебе угодно", Система тебя возлюбит. Но предположим, ты делаешь только то, что тебе угодно. Означает ли это, что ты обязательно выйдешь на улицу и немедленно станешь вдвигаться героином, грабить банки и насиловать престарелых дам? Лицо, советующее не делать "только того, что тебе угодно", высказывает тем самым кое-какие замечательные предположения относительно того, что для него самого является привлекательным. Оно, кажется, не сознает, что люди могут не грабить банков, поскольку они рассмотрели последствия и решили, что это им не угодно. Оно не видит, что банки существуют, в первую очередь, потому, что они "угодны людям" -- а именно, обеспечивая ссудами. Федр начал задаваться вопросом, как все это осуждение того, "что тебе угодно," вообще могло показаться ему таким естественным возражением. Вскоре он увидел, что там лежит гораздо больше, нежели он сначала осознавал. Когда люди говорят: "Не делай только того, что тебе угодно," -- они не просто имеют в виду: "Подчиняйся власти". Они имеют в виду что-то еще. Это "что-то еще" открылось огромным регионом классической научной веры, которая заявляла: "то, что тебе угодно," -- не важно, поскольку составлено из иррациональных эмоций в тебе самом. Он долго изучал этот аргумент, а затем разрезал его на две меньшие группы, которые назвал научным материализмом и классическим формализмом. Этих двоих можно часто найти объединенными в одном и том же лице, но логически они раздельны. Научный материализм, более обычный среди мирских последователей науки, чем среди самих ученых, утверждает: то, что состоит из материи или энергии и может быть измерено инструментами науки, реально. Все остальное -- нереально или, по меньшей мере, не важно. "То, что тебе угодно," -- не может быть измерено и, следовательно, нереально. "То, что тебе угодно," может быть фактом или галлюцинацией. Угодность не различает между этими двумя. Вся цель научного метода состоит в том, чтобы действительно различать фальшивое и истинное в природе, исключать субъективные, нереальные, воображаемые элементы из чьей-либо работы, добиваться объективной, истинной картины реальности. Когда он сказал, что Качество -- субъективно, они просто услышали, что Качество -- воображаемо, и, следовательно, при любом серьезном рассмотрении реальности его можно игнорировать. С другой стороны, существует классический формализм, который настаивает, что не понятое интеллектом, не понято вообще. Качество в этом случае не важно, поскольку оно -- эмоциональное понимание и не сопровождается интеллектуальными элементами разума. Из этих двух основных источников эпитета "просто", как чувствовал Федр, первый -научный материализм -- гораздо легче подвергнуть разрезанию на ленточки. Из своего предыдущего образования он знал, что это наивная наука. Вначале он взялся за него, пользуясь reductio ad absurdum. Эта форма аргументации покоится на истине, что если неизбежные выводы из набора посылок абсурдны, то логически следует, что, по меньшей мере, одна из посылок, производящих их, абсурдна. Давайте рассмотрим, сказал он, что следует из посылки, что любое, не состоящее из массы-энергии, не реально или не важно. В качестве стартера он использовал число ноль. Ноль, первоначально индуистское число, ввели на Западе арабы в Средние Века. Древние греки и римляне его не знали. Как такое могло произойти? -- спросил он. Что, природа так искусно спрятала ноль, что все греки и все римляне -- миллионы греков и римлян -- не могли его отыскать? Обычно думают, что ноль -- вот он, перед носом, все его могут увидеть. Он показал абсурдность попыток вывести ноль из любой формы массы-энергии, а потом спросил -- риторически: означает ли это, что число ноль "ненаучно"? Если так, то означает ли это, что цифровые компьютеры, функционирующие исключительно в терминах единиц и нолей, следует для научной работы ограничить функционированием в терминах одних лишь единиц? Абсурдность этого заявления можно обнаружить без всяких хлопот. Затем он перешел к другим научным представлениям, беря их одно за другим и показывая, что они не имеют возможности существовать независимо от субъективного рассмотрения. Он закончил законом тяготения, как в том примере, который я привел Джону, Сильвии и Крису в первый вечер нашего путешествия. Если исключить субъективность как не имеющую значения, сказал он, то вместе с ней придется исключать и весь объем науки в целом. Это опровержение научного материализма, тем не менее, казалось, поместило его в лагерь философского идеализма -- к Беркли, Хъюму, Канту, Фихте, Шеллингу, Гегелю, Брэдли, Босанкэ -- в хорошую компанию, логичную до последней запятой, но ее настолько трудно оправдать на языке "здравого смысла", что все они казались ему обузой в его защите Качества, а отнюдь не помощью. Тот аргумент, что весь мир -- это ум, может быть прочной логической позицией, но уж определенно не прочной риторической позицией. Он слишком скучен и труден для начального курса по композиции. Слишком "притянут за уши". В этом месте весь субъективный рог дилеммы выглядел почти столь же невдохновляюще, как и объективный. А аргументы классического формализма, когда он начал их исследовать, только ухудшали его. То были крайне мощные аргументы типа: ты не должен реагировать на непосредственные эмоциональные импульсы без рассмотрения большой рациональной картины в целом. Детям говорит: "Не трать все карманные деньги на жевательную резинку (непосредственный эмоциональный импульс), поскольку тебе захочется потратить их потом на что-нибудь другое (большая картина)". Взрослым говорят: "Эта бумажная фабрика, может быть, ужасно воняет даже с самыми лучшими очистительными средствами (непосредственные эмоции), но без нее экономика целого города рухнет (большая картина)". В понятиях нашей старой дихотомии, на самом деле, говорится следующее: "Не основывайте свои решения на романтической поверхностной привлекательности, не рассмотрев классической формы, лежащей в основе". С этим он, вроде бы, соглашался. Классические формалисты подразумевали под возражением "Качество -- это просто то, что тебе угодно", что это субъективное неопределенное "качество", которому он учил, -- просто романтическая поверхностная привлекательность. Правильно, состязания по популярности в классе могли определить, обладает сочинение непосредственной привлекательностью или нет, но было ли это Качеством? Качество -- это то, что "просто видишь" или, быть может, нечто более тонкое, то, чего не увидишь вообще, -- разве что через очень долгий промежуток времени? Чем больше он изучал этот аргумент, тем более солидным он ему казался. Похоже, что именно он станет решающим во всем его тезисе. Таким зловещим его делало то, что он казался ответом на вопрос, часто возникавший в классе, на который всегда приходилось отвечать несколько казуистически: Если все знают, что такое качество, то почему повсюду -- такие разногласия по его поводу? Казуистика его заключалась в том, что, хотя чистое Качество одинаково для всех, объекты, которым, как говорили люди, присуще Качество, различны для каждого отдельного человека. Пока он оставлял Качество не определенным, с этим невозможно было спорить, но он знал -- и знал, что это знали студенты, -- что тут витает запах фальши. На самом деле, это не ответ. Появилось иное объяснение: люди не приходят к согласию по поводу Качества, поскольку одни пользуются своими непосредственными эмоциями, а другие применяют свое общее знание. Он знал, что в любом состязании по популярности среди преподавателей английского этот последний аргумент, укреплявший их авторитет, завоюет всеобщее одобрение. Но аргумент этот был абсолютно опустошающ. Вместо одного-единственного, единого Качества теперь, по-видимому, нам являлось два качества: романтическое, просто видимое -- оно присутствовало у студентов; и классическое, общее понимание -оно было у учителей. Хиповое и квадратное. Квадратность -- не отсутствие Качества; это классическое Качество. Хиповость -- не просто присутствие Качества; это просто романтическое Качество. Раскол хипового и квадратного, обнаруженный им, по-прежнему оставался на месте, но Качество уже не оставалось целиком на какой-то одной стороне разлома, как он предполагал ранее. Вместо этого само Качество раскололось на два -- по одному на каждой стороне трещины. Его простое, аккуратное, прекрасное, не определенное Качество начинало усложняться. Ему не нравилось, как это происходит. Термин "раскол", который должен был объединить классический и романтический способы смотреть на вещи, сам раскололся на две части и уже больше не мог ничего объединять. Он попался в аналитическую мясорубку. Нож субъективности-объективности разрезал Качество надвое и убил его как рабочую концепцию. Если он собирался спасать ее, то не следовало позволять ножу войти внутрь. И действительно, Качество, о котором он говорил, не было классическим Качеством или романтическим Качеством. Оно находилось за обоими. И, клянусь Богом, оно не являлось также ни субъективным, ни объективным, оно стояло за обеими этими категориями тоже. На самом деле, вся дилемма субъективности-объективности, разума-материи применительно к Качеству оказывалась несправедливой. Это отношение разума-материи было интеллектуальным идефиксом многих веков. Этот пунктик просто помещали на верхушку Качества, чтобы стащить его вниз. Как мог он сказать, является Качество разумом или же материей, если, во-первых, не существует логической ясности в том, что такое разум и что такое материя? А поэтому: он отклонил левый рог. Качество не объективно, сказал он. Оно не обитает в материальном мире. Затем: он отклонил правый рог. Качество не субъективно, сказал он. Оно не обитает просто в уме. И наконец: Федр, следуя по тропе, которой, насколько он знал, никто до сих пор не ходил за всю историю западной мысли, пошел прямо меж рогов объективно-субъективной дилеммы и сказал, что Качество не является ни частью разума, ни частью материи. Оно -- третья сущность, не зависимая от прочих двух. Слышали, как, идя по коридорам и спускаясь по лестницам Монтана-Холла, он тихо, почти неслышно напевал себе под нос: "Святая, святая, святая... благословенная Троица." И еще есть слабый-слабый фрагмент воспоминания, может быть, ложный, может быть, это просто я его придумал, -что он просто оставил всю эту мысленную структуру как есть на многие недели, никуда ее дальше не развивая.
Крис кричит: -- Когда мы дойдем до вершины? -- Вероятно, еще далеко, -отвечаю я. -- А мы много увидим? -- Наверное. Ищи среди деревьев голубое небо. Пока его не видно, знай, что еще далеко. Свет пробьется через кроны, когда начнем приближаться к вершине. Вчерашний дождь промочил эту мягкую хвойную подушку так, что по ней теперь удобно идти. Местами, когда она на таком склоне сухая, хвоя скользит, и ноги приходится глубоко вкапывать, чтобы не съехать вниз. Я говорю Крису: -- Здорово, когда нет кустов, да? -- А почему их нет? -Думаю, здесь лес никогда не валили. Когда такой лес оставляют в покое на несколько веков, деревья полностью перекрывают рост всему подлеску. -- Как в парке, -- говорит Крис. -- Хорошо все видно вокруг. Настроение у него, кажется, гораздо лучше, чем вчера. Думаю, отныне он будет хорошим путешественником. Это лесное молчание улучшает каждого.
Теперь мир, по Федру, был составлен из трех вещей: разума, материи и Качества. Тот факт, что он не установил между ними никаких отношений, сначала его нисколько не беспокоил. Если из-за отношение между разумом и материей сражались веками и до сих пор конфликт не разрешили, то чего ради он за несколько недель должен выдвинуть по поводу Качества нечто убедительное? Поэтому он и оставил его. Положил на какую-то полку в уме, куда складывал всякие вопросы, на которые не находилось немедленного ответа. Он знал, что метафизическую троицу субъекта, объекта и Качества рано или поздно придется связать воедино взаимоотношениями, но не спешил это делать. Ему просто в такой кайф было избежать опасности тех рогов, что он успокоился и наслаждался, покуда мог. В конце концов, он, тем не менее, обследовал вопрос более пристально. Хотя метафизической троице, трехглавой реальности, и нет логического выражения, такие троицы не особенно привычны и не особенно популярны. Метафизик обечно стремится либо к монизму -- например, к Богу, объясняющему природу мира как проявление одной-единственной вещи; либо к дуализму -- например, к разуму-материи, объясняющим все как две вещи; либо же он оставляет все как плюрализм, объясняющий все как проявление неопределенного количества вещей. Но три -- неудобное число. Прямо сразу хочется узнать: а почему три? Каковы отношения между ними? И пока необходимость расслабиться постепенно убывала, Федр начал любопытствовать по поводу этих взаимоотношений. Он отметил, что хотя обычно ассоциируешь Качество с объектами, ощущение Качества иногда возникает вообще безо всякого объекта. Это вначале и привело его к мысли, что Качество, быть может, -- полностью субъективно. Но под Качеством он не имел в виду и только лишь субъективное удовольствие. Качество уменъшает субъективность. Качество вынимает тебя из тебя самого, заставляет осознавать мир вокруг. Качество противоположно субъективности. Я не знаю, сколько он думал, прежде чем пришел к этому, но в конечном счете он увидел, что Качество не могло быть независимо связано ни с субъектом, ни с объектом, но могло быть обнаружено только лишь во взаимоотношениях этих двух друг с другом. Это та точка, где субъект и объект встречаются. Уже теплее. Качество -- не вещь. Это событие. Еще теплее. Это событие, когда субъект начинает осознавать объект. И поскольку без объектов не может быть субъекта -поскольку объекты создают осознание субъектом самого себя, -- то Качество -это событие, когда становится возможным осознание и субъектов и объектов. Горячо. Вот теперь он знал, что это подходит. Это означает, что Качество -- не просто результат столкновения между субъектом и объектом. Само существование субъекта и объекта выводится из события Качества. Событие Качества -- причина субъектов и объектов, которые после этого ошибочно подразумеваются причинами Качества! Вот теперь он взял всю эту проклятую, чертову дилемму за глотку. Все это время дилемма несла в себе это мерзкое предположение, которому не было логического оправдания: что Качество -- следствие субъектов и объектов. А вот нет! Он извлек свой нож. "Солнце Качества," -- писал он, -- "не вращается вокруг субъектов и объектов нашего существования. Оно не только пассивно освещает их. Оно никаким образом не подчиняется им. Оно их создало. Это они подчинены ему!" И вот тут, записав это, он понял, что достиг какой-то кульминации мысли, к которой бессознательно стремился долгое время.
-- Небо! -- кричит Крис. Вот оно, высоко над нами -- узкий лоскут голубизны меж древесных стволов. Мы движемся быстрее, и участки неба между деревьями становятся все крупнее и крупнее, и вскоре мы видим, что деревья редеют, вплоть до лысины на самой вершине. Когда она от нас -- всего лишь в пятидесяти ярдах, я говорю: -- Пошли! -- и рву вперед, вкладывая в это усилие все оставшиеся запасы энергии, которые берег. Я выкладываюсь полностью, но Крис нагоняет меня. Потом со смехом обгоняет. Тяжело нагруженные и на такой высоте, мы не стараемся установить никаких рекордов, но несемся вперед изо всех сил. Крис добирается первым, когда я еще только выламываюсь из деревьев. Он поднимает руки и кричит: -- Победа! Эготист. Я дышу так тяжело, что, когда дохожу до него, то не могу говорить. Мы просто сбрасываем мешки с плеч и ложимся на какие-то камни. Почва суха от солнца, но под твердой коркой -грязь после вчерашнего дождя. Под нами на многие мили за лесистыми склонами и полями простирается долина Гэллатип. В одном углу долины -- Бозмен. С камня подпрыгивает кузнечик, планирует прочь от нас и улетает над вершинами деревьев. -- Мы это сделали, -- говорит Крис. Он очень счастлив. Я еще не успел перевести дух, чтобы ему ответить. Снимаю башмаки и носки, мокрые от пота, и выставляю их на камень сушиться. Медитативно гляжу, как пары от них поднимаются к солнцу.
20
Очевидно, я заснул. Солнце жарит. По моим часам -- без нескольких минут полдень. Я выглядываю из-за камня, на который опираюсь, и вижу, что Крис крепко спит на другой стороне. Высоко над ним лес прекращается, и голые серые скалы уводят к пятнам снега. Мы можем взобраться по тыльной стороне этого хребта прямо туда, но чем ближе к вершине, тем опаснее. Я некоторое время смотрю на вершину горы. Что там я сказал Крису прошлой ночью? -- "Увидимся на вершине горы"... нет... "Встретимся на вершине горы". Как я мог встретиться с ним на вершине горы, если я уже и так с ним? В этом что-то странное. Он сказал, что я ему также говорил кое-что еще как-то ночью -- что здесь одиноко. Это противоречит тому, во что я на самом деле верю. Я совсем не считаю, что здесь одиноко. Мое внимание привлекает звук упавшего камня с одной стороны годы. Ничего не движется. Абсолютно тихо. Всё в порядке. Такие маленькие подвижки камней слышишь постоянно. Хотя не всегда и маленькие. Лавины начинаются вот с таких подвижек. Если ты над ними или рядом, за ними интересно наблюдать. Но если они над тобой -- никакой помощи не жди. Остается только смотреть, как она приближается.
Люди произносят странные вещи во сне, но с чего мне говорить ему, что мы с ним встретимся? И с чего бы ему думать, что я не сплю? Действительно, здесь что-то не то, от чего-то -- ощущение очень плохого качества, но я не знаю, что это. Сначала появляется ощущение, а потом вычисляешь, почему. Я слышу, как Крис задвигался, и вижу, что он озирается по сторонам. -- Где мы? -- спрашивает он. -- На вершине хребта. -- А, -- говорит он. Улыбается. Я распаковываю обед: швейцарский сыр, пеппероны и крекеры. Тщательно разрезаю сыр, а потом пеппероны на аккуратные кусочки. Тишина позволяет каждую вещь делать правильно. -- Давай построим здесь хижину, -- говорит он. -- Охххх, -- стону я, -- и карабкаться к ней каждый день? -- Конечно, -- издевается он. -- Разве трудно? Вчера в его памяти -- это давно. Я передаю ему сыр и крекеры. -- О чем ты все время думаешь? -- спрашивает он. -- О тысячах вещей, -- отвечаю я. -Каких? -- Большинство из них не будут иметь для тебя никакого смысла. -- Типа? -- Типа, почему я тебе сказал, что мы встретимся на вершине горы. -- А, -говорит он и смотрит вниз. -- Ты сказал, что голос у меня был, как у пьяного? -- переспрашиваю я. -- Нет, не как у пьяного, -- отвечает он, по-прежнему глядя вниз. То, как он старается не смотреть на меня, заставляет усомниться, говорит ли он правду. -- Как тогда? Он не отвечает. -- Как тогда, Крис? -Просто по-другому. -- Как? -- Ну, я не знаю! -- Он бросает на меня взгляд, и в нем виден страх. -- Так, как ты обычно говорил давно, -- добавляет он и снова смотрит вниз. -- Когда? -- Когда мы жили здесь. Я старательно контролирую свое лицо, чтобы он не заметил никакой перемены в выражении, потом осторожно поднимаюсь, отхожу и методично переворачиваю носки на камне. Они давно высохли. Возвращаясь с ними, я вижу, что он по-прежнему смотрит на меня. Обыденным тоном я произношу: -- Я и не знал, что говорил по-другому. Он на это не отвечает. Я натягиваю носки и надеваю на них башмаки. -- Я хочу пить, -говорит Крис. -- Нам не так уж много нужно спуститься, чтобы найти воду, -говорю я, вставая. Некоторое время смотрю на снег, потом говорю: -- Ты готов? Он кивает и мы надеваем рюкзаки. Идя по гребню к истоку оврага, мы слышим еще один клацающий звук падения камня -- намного громче, чем первый совсем недавно. Я оглядываюсь посмотреть, где это. По-прежнему ничего нет. -- Что это было? -- спрашивает Крис. -- Подвижка камней. Мы оба секунду стоим тихо, прислушиваясь. Крис спрашивает: -- Наверху кто-то есть? -- Нет, я думаю, просто тающий снег высвобождает камни. Когда в самом начале лета так же жарко, как сейчас, слышно много таких подвижек. Иногда больших. Так снашиваются горы. -- Я не знал, что горы изнашиваются. -- Не изнашиваются -- снашиваются. Они округляются и становятся покатыми. Эти горы еще не сношены. Теперь везде вокруг нас -- кроме верха -- склоны горы покрыты черноватой зеленью леса. На расстоянии лес похож на бархат. Я говорю: -- Ты сейчас смотришь на эти горы, и они выглядят такими постоянными и мирными, но они все время изменяются, а изменения эти не всегда уж и мирные. Под нами, вот сейчас под нашими ногами есть силы, которые могут разорвать всю эту гору на части. -- А они делают это когда-нибудь? -- Что делают когда-нибудь? -- Разрывают всю гору на части? -Да, -- отвечаю я. Потом вспоминаю: -- Недалеко отсюда девятнадцать человек лежат мертвые под миллионами тонн скал. Все были поражены, что их только девятнадцать. -- А что случилось? -- Простые туристы откуда-то с востока; остановились на ночевку в специальном месте для лагеря. Ночью подземные силы вырвались на волю, и когда спасатели на следующее утро увидели, что произошло, то только покачали головами. Они даже не пытались начинать раскопки. Можно было только с глубины в несколько сот футов скал выкопать тела, которые все равно придется закапывать в землю снова. Вот они их там и оставили. Они и сейчас там лежат. -- А откуда узнали, что их было девятнадцать? -- Соседи и родственники из их городов сообщили, что они пропали. Крис смотрит на вершину горы перед нами: -- Их что, не предупредили? -- Не знаю. -- Скорее всего, предупреждение было. -- Может, и было. Мы идем туда, где хребет загибается внутрь, к началу оврага. Я вижу, что мы можем со временем найти в нем воду. Постепенно принимаю вниз. Сверху еще немного постукивают камни. Мне вдруг становится страшно. -- Крис, -- говорю я. -- Что? -- Знаешь, о чем я думаю? -Нет. О чем? -- Я думаю, мы будем очень клевыми, если пока оставим эту верхушку в покое и попытаемся взять ее как-нибудь другим летом. Он молчит. Потом произносит: -- Почему? -- У меня нехорошие чувства по ее поводу. Он долго ничего не говорит. Наконец спрашивает: -- Например? -- Ох, я просто думаю, что мы можем попасть там в бурю или в оползень -- или что-нибудь типа такого, и это будет настоящая беда. Снова молчание. Я поднимаю взгляд и вижу на его лице подлинное разочарование. Думаю, он знает, что я чего-то не договариваю. -Почему бы тебе пока об этом не подумать? -- говорю я. -- А потом, когда доберемся до воды и пообедаем, решим. Мы продолжаем спускаться вниз. -- О'кей? -- спрашиваю я. Он, наконец, уклончиво отвечает: -- О'кей... Спускаться теперь легко, но я замечаю, что скоро склон станет отвеснее. Здесь все еще открыто и солнечно, но скоро опять зайдем под деревья. Я не знаю, что и думать обо всех этих зловещих разговорах по ночам, кроме того, что это не хорошо. Для нас обоих. Похоже, что все напряжение езды на мотоцикле, походов, Шатокуа, всех этих старых мест вместе взятое оказало на меня плохое влияние, которое сказывается ночами. Хочется слинять отсюда -- и как можно скорее. Я и не предполагаю, что для Криса это -- тоже как прежде. Меня сейчас легко зашугать, и я не стыжусь признаться в этом. Он никогда никого не шугался. Никогда. Вот в чем разница между нами. Вот почему я жив, а он -- нет. Если он там, наверху -какая-то психическая сущность, какой-то призрак, какой-то доппельгангер, ожидающий нас наверху, Бог знает как именно... ну, ему тогда придется ждать долго. Очень долго. Эти проклятые высоты через некоторое время просто жуть нагоняют. Я хочу вниз, далеко вниз; совсем, далеко, вниз. К океану. Да, правилъно. Где медленно накатываются волны, где всегда шум, и никуда нельзя упасть. Ты уже там. Вот мы снова входим в деревья, и вид на вершину перекрывается их кронами. Я рад.
Я, к тому же, думаю, что мы в этом Шатокуа зашли по тропе Федра так далеко, как нам хотелось. Теперь лучше оставить эту тропу. Я отдал все должное уважение тому, что он думал, говорил и писал, и сейчас хочу сам развить некоторые идеи, развитием которых он пренебрег. Заголовок этого Шатокуа -"Дзэн и Искусство Ухода за Мотоциклом", а не "Дзэн и Искусство Лазать по Горам", и на горных вершинах не бывает мотоциклов; Дзэна там, по моему мнению, тоже маловато. Дзэн -- "дух долины", а не горной вершины. На вершинах гор найдешь только тот Дзэн, который сам туда и принесешь. Давай выбираться отсюда. -- Хорошо спускаться вниз, а? -- говорю я. Нет ответа. Боюсь, нам придется немножко поссориться. Лезешь-лезешь на вершину, а получишь там только огромную, тяжеленную каменную таблицу с нацарапанной на ней кучей правил. Это примерно то, что произошло с ним. Подумал, что он -- чертов Мессия. Только не я, парень. Часы слишком длги, а плата -- слишком коротка. Пошли. Пошли... Вскоре я уже скачу по склону каким-то идиотским подпрыгивающим галопом... тыг-дык, тыг-дык, тыг-дык... пока не слышу, как Крис вопит: -- ПОДОЖДИ! - и, оглянувшись, не вижу, что он отстал на пару сотен ярдов и маячит среди деревьев. И вот я торможу и жду его, но, немного погодя, вижу, что тащится позади он намеренно. Разочарован, конечно.
Полагаю, в этом Шатокуа мне следует кратко наметить то направление, в котором двигался Федр, не оценивая его, -- а потом продолжить уже про свое собственное. Поверь, когда мир кажется не двойственностью разума и материи, но тройственностью Качества, разума и материи, тогда искусство ухода за мотоциклом, как и другие искусства, приобретает измерения смысла, которых у него раньше никогда не наблюдалось. Спектр технологии, от которого бегут Сазерленды, становится не злом, а позитивным кайфом. А демонстрировать это -долгая и кайфовая задача. Но прежде, чем уволить этот другой спектр по статье, я должен сказать следующее: Возможно, он бы отправился в направлении, по которому я сейчас собираюсь пойти, если бы эта вторая волна кристаллизации, метафизическая, заземлилась бы, наконец, на то, на что я ее буду заземлять, то есть на повседневный мир. Я думаю, метафизика хороша, если она улучшает повседневную жизнь; иначе забудь про нее. Но, к несчастью для него, он ее не заземлил. Она ушла в третью мистическую волну кристаллизации, от которой он так и не оправился. Он размышлял по поводу отношений Качества к разуму и материи, и определил Качество как родителя разума и материи, как то событие, которое порождает разум и материю. Эта коперниканская инверсия отношения Качества к объективному миру могла бы звучать загадочно, если бы ее так тщательно не объяснили, но он и не хотел, чтобы она была загадочной. Он просто имел в виду, что на режущем лезвии времени, перед тем, как можно выделить какой-нибудь предмет, должно существовать нечто вроде внеинтеллектуального осознания, которое он называл осознанием Качества. Не можешь осознавать, что увидел дерево, до тех пор, пока не увидишь дерево, и между мгновением вдения и мгновением осознания должен существовать временной зазор. Мы иногда не придаем ему значения. Но нет оправдания мысли, что он на самом деле не имеет значения -- никакого оправдания. Прошлое существует только в наших воспоминаниях, будущее -- только в наших планах. Настоящее -- наша единственная реальность. Дерево, которое осознаешь интеллектуально вследствие этого крохотного временного зазора, -- всегда в прошлом и, следовательно, всегда нереально. Любой интеллектуально постигаемый предмет -- всегда в прошлом и, следовательно, нереален. Реальность -- всегда момент вдения перед тем, как имеет место интеллектуализация. Другой реальности нет. Эта доинтеллектуальная реальность -- и есть то, что, как чувствовал Федр, он верно определил как Качество. Поскольку все интеллектуально определяемые вещи должны возникнуть из этой доинтеллектуальной реальности, Качество -- родитель, источник всех субъектов и объектов. Он чувствовал, что интеллектуалы испытывают обычно самые большие трудности в вдении этого Качества именно потому, что они столь скоры и абсолютны, вгоняя все в интеллектуальную форму. Легче всего увидеть это Качество маленьким детям, необразованным и культурно "лишенным" людям. Они обладают наименьшей предрасположенностью к интеллектуальности из культурных источников и наименьшей формальной тренировкой для того, чтобы глубже привить ее себе. Вот, чувствовал он, почему квадратность -- такое единственное в своем роде интеллектуальное заболевание. Он ощущал, что случайно привил себе иммунитет против него, или, по меньшей мере, до некоторой степени сломал привычку своей неудачей в школе. После этого он не ощущал собственной принудительной идентификации с интеллектуальностью и мог исследовать антиинтеллектуальные доктрины с пониманием. Квадратные, говорил он, из-за своей предвзятости к интеллектуальности обычно считают Качество, доинтеллектуальную реальность, не имеющим значения, простым бессобытийным переходным периодом между объективной реальностью и субъективным восприятием ее. Поскольку у них -- предубежденные представления о его незначительности, они не стремятся обнаружить, отличается ли оно как-нибудь от их интеллектуального представления о нем. Отличается, сказал он. Как только начинаешь слышать звучание этого Качества, видеть эту корейскую стену, эту не-интеллектуальную реальность в ее чистой форме, хочется забыть все это словесное барахло, которое, как начинаешь видеть, -- постоянно где-то в другом месте. Теперь, вооруженный этой новой, переплетенной во времени, метафизической троицей, он полностью остановил тот раскол романтического-классического Качества, что угрожал погубить его. Они уже не могли препарировать Качество. Теперь он мог просто сидеть и в свое удовольствие препарировать их. Романтическое Качество всегда соотносилось с мгновенными впечатлениями. Квадратное Качество всегда вовлекало множество соображений, которые растягивались на период времени. Романтическое Качество было настоящим, "здесь и сейчас" вещей. Классическое Качество всегда занималось больше чем просто настоящим. Всегда рассматривалось отношение настоящего к прошлому и будущему. Если постиг, что и прошлое, и будущее содержатся в настоящем, -- у-ух, вот это оттяг; значит, то, ради чего живешь -- настоящее. И если твой мотоцикл работает, то чего из-за него беспокоиться? Но если ты считаешь, что настоящее -- просто миг между прошлым и будущим, просто проходящее мгновение, то пренебрегать прошлым и будущим ради настоящего -- это действительно плохое Качество. Мотоцикл может работать сейчас, но когда ты в последний раз проверял уровень масла? Мелочная суета с романтической точки зрения, но хороший здравый смысл -- с классической. Теперь у нас два разных типа Качества, но они больше не раскалывают само Качество. Они просто -- два разных временнх аспекта Качества, краткий и долгий. До этого требовалась только метафизическая иерархия, выглядевшая так:
То, что он дал им взамен, было метафизической иерархией, выглядевшей так:
Качество, которому он обучал, было не просто частью реальности -- оно было всем целиком. Затем он в понятиях триединства перешел к ответу на вопрос: Почему все видят Качество по-разному? Вопрос, на который до сих пор всегда приходилось отвечать уклончиво-благовидно. Теперь он говорил: "Качество бестелесно, бесформенно, неописуемо. Видеть тела и формы -- значит интеллектуализировать. Качество независимо от каких бы то ни было тел и форм. Имена, тела и формы, которые мы придаем Качеству, только частично зависят от Качества. Также они частично зависят от априорных образов, которые мы накапливаем в своей памяти. Мы постоянно стремимся найти в событии Качества аналогии нашему предыдущему опыту. Если мы этого не сделаем, то окажемся неспособны действовать. Мы выстраиваем наш язык в терминах этих аналогий. Мы выстраиваем всю нашу культуру в терминах этих аналогий." Причина, по которой люди видят Качество по-разному, говорил он, в том, что они приходят к нему с разными наборами аналогий. Он приводил примеры из лингвистики, показывая, что для нас буквы хинди dа, dа и dhа звучат идентично, поскольку у нас нет к ним аналогий, чтобы почувствовать различия. Подобным же образом, большинство говорящих на хинди не может различить dа и thе, потому что нечувствительны к этому различию. Для индейских селян, говорил он, вовсе не необычно видеть призраков. Но для них кошмар -- пытаться увидеть закон тяготения. Это, говорил он, объясняет, почему целый класс первокурсников, изучающих композицию, приходят к одинаковой оценке качества в сочинении. У них всех -- сравнительно одинаковое прошлое и одинаковые знания. Но если ввести группу иностранных студентов или, скажем, вывести средневековые поэмы из диапазона классного опыта, то способность студентов оценить качество, возможно, будет соотноситься не столь хорошо. В некотором смысле, говорил он, именно выбор Качества студентом определяет студента. Люди расходятся во мнениях о Качестве не потому, что Качество различно, а потому, что различны люди в смысле их опыта. Он прикинул, что если бы два человека обладали идентичными априорными аналогиями, то они бы каждый раз идентично видели бы и Качество. Тем не менее, способа проверить это не существует, поэтому приходится оставлять эту прикидку чисто спекулятивной. В ответ своим коллегам по школе он писал: "Любое философское объяснение Качества будет и ложным, и истинным именно потому, что оно -- философское обобщение. Процесс философского объяснения -- аналитический процесс, процесс разламывания чего-то на субъекты и предикаты. То, что я имею в виду (и все остальные имеют в виду) под словом Качество, нельзя разломать на субъекты и предикаты. Не потому, что Качество так загадочно, но потому, что Качество так просто, прямо и непосредственно. Простейшая интеллектуальная аналогия чистого Качества, которую могут понять люди в нашей среде, такова: "Качество -- реакция организма на его окружающую среду" (он взял этот пример, потому что его главные вопрошающие, казалось, видели все в свете теории поведения "стимул-реакция"). Амеба, помещенная на поверхность воды с капелькой разбавленной серной кислоты поблизости, будет отодвигаться от кислоты (я думаю). Если бы она могла говорить, то, ничего не зная про серную кислоту, сказала бы: "Эта среда имеет плохое качество". Если бы у нее была нервная система, она действовала бы гораздо более сложным образом, чтобы преодолеть плохое качество среды. Она искала бы аналогий, то есть образов и символов из предыдущего опыта, чтобы определить неприятную природу своей новой окружающей среды и таким образом "понять" ее. В нашем высокосложном органическом состоянии мы, развитые организмы, реагируем на свое окружение изобретением множества замечательных аналогий. Мы изобретаем землю и небеса, деревья, камни и океаны, богов, музыку, искусства, язык, философию, инженерию, цивилизацию и науку. Мы называем эти аналогии оеальностью. Они и являются реальностью. Мы завораживаем наших детей во имя истины знать, что они -- и есть реальность. Мы швыряем любого, кто не приемлет этих аналогий, в лечебницу для умалишенных. Но именно Качество заставляет нас изобретать аналогии. Качество -непрекращающийся стимул, который наша среда налагает на нас ради создания того мира, в котором мы живем. Полностью. Каждый малюсенький кусочек. Теперь взять то, что вынудило нас создать мир, и включить его в мир, который мы создали, явно невозможно. Вот почему Качество нельзя определить. Если мы все же определим его, то определим мы нечто меньшее, чем само Качество." Я помню этот фрагмент ярче, чем любой другой, вероятно потому, что он -- самый важный. Когда он его написал, то испытал мгновение страха и уже было вычеркнул слова: "Полностью. Каждый малюсенький кусочек". Безумие в них. Думаю, он видел его. Но он не мог увидеть никакой логической причины для вычеркивания, и малодушничать было уже слишком поздно. Он проигнорировал предупреждение и оставил все как было. Он положил карандаш, а потом... почувствовал, как что-то подалось. Будто что-то внутри напряглось слишком сильно и не выдержало. А потом стало уже слишком поздно. Он начал видеть, что сместился со своей первоначальной позиции. Он уже говорил не о метафизической троице, но об абсолютном монизме. Качество -- источник и сущность всего. Целый новый поток философских ассоциаций хлынул в голову. Гегель с его Абсолютным Разумом тоже говорил так. Абсолютный Разум тоже независим -- как от объективности, так и от субъективности. Тем не менее, Гегель сказал, что Абсолютный Разум -- источник всего, но потом исключил из "всего" романтический опыт. Абсолют Гегеля был полностью классическим, полностью рациональным и полностью упорядоченным. Качество не таково. Федр вспомнил, что Гегеля считали мостом между философиями Запада и Востока. Веданта индуистов, Путь даосистов и даже Будда -- вс описывалось как абсолютный монизм, сходный с философией Гегеля. Федр в то время сомневался, однако, являются ли мистические Некто и метафизические монизмы самообратимыми, поскольку мистические Некто не следуют никаким правилам, а метафизические монизмы -- следуют. Его Качество было метафизической сущностью, а не мистической. Или мистической? В чем разница? Он ответил себе, что разница -- в определении. Метафизические сущности определены. Мистические Некто -- нет. Это делало Качество мистическим. Нет. На самом деле -- и тем, и другим. Хотя он до сих пор в чисто философском свете считал его метафизическим, всю дорогу он отказывался определять его. Поэтому оно к тому же еще -- и мистическое. Его неопределимость освобождала его от правил метафизики. Потом, импульсивно, Федр подошел к книжной полке и вытащил небольшую голубую книгу в картонном переплете. Он сам переписал и переплел ее очень давно, когда не мог найти нигде в продаже. Ей было 2400 лет; "Дао Дэ Цзин" Лао Цзы. Он начал читать строки, читанные уже множество раз, но сейчас он изучал их, чтобы увидеть, сработает ли некая подстановка. Он начал читать и интерпретировать прочитанное одновременно. Он читал: Качество, которое может быть определено, не есть Абсолютное Качество. И он то же самое говорил. Имена, которые можно дать, не есть Абсолютные имена. Это начало неба и земли. Названное суть мать всех вещей... Именно. Качество (романтическое Качество) и его проявления (классическое Качество) -- по природе своей одно и то же. Ему даются разные имена (субъекты и объекты), когда оно становится классически проявленным. Романтическое качество и классическое качество вместе могут быть названы "мистическим". Из таинства достичь более глубокого таинства -- вот врата к секрету всей жизни.(13) Качество всепроникающе. И его применение неистощимо! Непостижимо! Как источник всех вещей... И всё же, кажется, остается хрустально прозрачным, как вода. Я не знаю, чей это Сын . Образ того, что было до Бога.(14) ...Постоянно, непрерывно оно, кажется, существует. Черпай из него, и служит оно тебе с легкостью...(15) Разглядываемое, но не увиденное... слушаемое, но не слышимое... хватаемое, но не тронутое... эти три избегают всех наших расспросов и так сливаются и становятся одним. Не его восходом есть свет. Не его заходом есть тьма Непрекращающееся, постоянное Не может быть определено И вновь обращается в царство небытия Вот почему оно зовется формой бесформенного Образом ничто Вот почему оно зовется ускользающим Встречая его ты не видишь его лица Следуя за ним ты не видишь его спины Тот кто крепко держится за качество древнего Способен знать первозданные начала Которые есть неразрывность Качества(16) Федр читал строку за строкой, стих за стихом всего этого, видел, как они подходят, совпадают, становятся на место. Именно. Вот то, что имелось в виду. Вот что он все время говорил, только бедно, механистично. В этой же книге не было ничего смутного или неточного. Она была такой точной и определенной, какой только и могла быть. Она была тем, что он говорил, -- только на другом языке, с другими корнями и началами. Из другой долины он видел то, что находилось в этой, теперь уже не как историю, рассказываемую чужими, а как часть той долины, в которой жил он сам. Он видел вс. Он разгадал код. Он читал дальше. Строку за строкой. Страницу за страницей. Ни единого несоответствия. То, о чем он все время твердил как о Качестве, было здесь Дао, великой центральной генерирующей силой всех религий, восточных и западных, прошлых и настоящих, всего знания, всего. Когда свой мысленный взор он обратил вверх, и узрел собственный образ, и понял, где он был и что видел, и... я не знаю, что произошло на самом деле... но сейчас то пробуксовывание, которое Федр ощущал раньше, внутренний раздрай его ума, внезапно набрал силу -- как камни на вершине горы. Прежде, чем он смог остановить его, внезапно аккумулированная масса осознания начала расти и расти, перерастая в лавину мысли, выходя из-под контроля; с каждым добавочным возрастанием направленной вниз, всевырывающей массы, высвобождающей стократно собственный объем, а затем той массы, выкорчевывающей себя еще в стократном объеме, и уже это -- стократно еще; дальше и дальше, все шире и шире; пока не осталось стоять ничего. Ничего больше вообще. Всё не выдержало под ним.
21
-- Ты не очень храбрый, да? -- спрашивает Крис. -- Нет, -- отвечаю я и протаскиваю кожицу кружка салями между зубов, чтобы отделить мясо, -- но ты будешь поражен, когда узнаешь, как я ловок. Мы уже спустились от вершины на приличное расстояние, здесь сосны гораздо выше и перемешаны с лиственным кустарником, они как-то более закрыты, чем на другой стороне ущелья на такой же высоте. Очевидно, в это ущелье попадает больше дождя. Я делаю большой глоток воды из котелка, который Крис наполнил в здешнем ручейке, а потом смотрю на него. По его лицу я вижу, что он покорился спуску вниз, и нет необходимости спорить или читать ему лекции. Мы заканчиваем обед половиной кулька конфет, запиваем еще одним котелком воды и укладываемся на землю отдохнуть. Вода из горного ручья -- самая вкусная в мире. Немного погодя Крис говорит: -- Я теперь могу нести больше груза. -- Ты уверен? -- Конечно, уверен, -- отвечает он немного заносчиво. Я с благодарностью перекладываю кое-что из тяжелого в его рюкзак, и мы, извиваясь, влезаем в лямки сидя на земле, а потом встаем. Разница в весе чувствуется. Он умеет быть внимательным, когда в настроении. Отсюда это выглядит медленным спуском. На этом склоне, очевидно, лес валили, и здесь много кустарника выше человеческого роста; поэтому приходится идти медленнее. Приходится идти в обход.
В этом Шатокуа мне хочется уйти от интеллектуальных абстракций крайне общего порядка и взяться за более серьезную, практическую, повседневную информацию. Я не вполне уверен, как за нее взяться. Одну только штуку никогда не услышишь о первопроходцах: то, что все они без исключения -- пачкуны по своей поироде. Они рвутся вперед, видя только свою благородную далекую цель, и никогда не замечают мерзости и мусора, остающихся после. Кому-то другому приходится все за ними убирать -- а это не очень-то блистательная или интересная работенка. Прежде, чем приступить к ней, приходится немного подавлять себя. Потом же, когда вгонишь себя в действительный депрессняк, -- не так уж и плохо. Открывать метафизические взаимоотношения Качества и Будды на какой-нибудь горной вершине личного опыта -- захватывающее занятие. И очень незначительное. Если бы весь этот Шатокуа только этим и ограничивался, то меня следовало бы уволить. Важно только значение такого открытия для всех долин этого мира, для всех нудных и тупых занятий и монотонных лет, которые всех нас в них ожидают. Сильвия знала, о чем говорила в первый день, когда заметила всех тех людей, ехавших в другую сторону. Как она их назвала? "Похоронной процессией"? Теперь задача -- вернуться к той процессии с расширенным пониманием, не таким, как сейчас. Перво-наперво, следует сказать, что я не знаю, является ли утверждение Федра о том, что Качество и есть Дао, истинным. Я не знаю ни одного способа проверить его истинность, поскольку он просто сравнил свое понимание одной мистической сущности с другой. Он, конечно, думал, что это -- одно и то же, но, возможно, не вполне понимал, что такое Качество. Или же, что более вероятно, не понимал Дао. Мудрецом он определенно не был. А в книге, которой он столь хорошо внимал, есть много полезного и для мудрецов. Я думаю, далее, что все его метафизическое скалолазание не сделало абсолютно ничего для нашего понимания ни Качества, ни Дао. Ничегошеньки. Это похоже на ошеломляющее отрицание того, что он говорил и думал, но это не так. Наверняка с этим утверждением он и сам бы согласился, поскольку любое описание Качества -какое-то определение и, следовательно, не должно достигать цели. Я полагаю, что он, может быть даже, сказал бы, что утверждения, не достигающие цели, подобные тем, которые делал он сам, -- еще хуже, чем полное отсутствие утверждений, поскольку их легко можно принять за истину, и понимание качества будет задержано. Нет, он не сделал ничего ни для Качества, ни для Дао. Выгода была только Разуму. Он показал, как границы разума можно расширить, чтобы он включал в себя элементы, которые не могли быть ассимилированы раньше и, следовательно, считались иррациональными. Думаю, что ошеломляющее присутствие именно этих иррациональных элементов, требующих ассимиляции, создает настоящее плохое качество, хаотический, разъединенный дух двадцатого столетия. Сейчас я хочу взяться за них как можно упорядоченнее.
Мы -- на крутом склоне, покрытом скользкой грязью, на которой очень трудно держать равновесие. Мы хватаемся за ветки и кусты. Я делаю шаг, потом прикидываю, куда наступить дальше, шагаю туда и снова смотрю. Скоро кустарник настолько густеет, что я вижу: придется сквозь него прорубаться. Я приседаю, пока Крис достает мачете из рюкзака у меня на спине. Передает его мне, и я, рубя и срезая ветки, углубляюсь в заросли. Медленный путь. На каждый шаг нужно срезать две-три ветки. Так может длиться долго.
Первым шагом от мысли Федра, что "Качество есть Будда", является утверждение, что если это суждение верно, то оно дает рациональную основу для унификации трех сфер человеческого опыта, которые в настоящее время разъединены. Эти три сферы -- Религия, Искусство и Наука. Если можно показать, что Качество -центральный термин всех трех, и что это Качество -- не разных видов, а только одного, то следует, что три разъединенных сферы обладают основой для взаимослияния. Отношение Качества к сфере Искусства довольно утомительно было показано на примере стремления Федра к пониманию Качества в Искусстве риторики. Не считаю, что есть необходимость что-то прибавлять к этому в смысле анализа. Искусство -- усилия высокого качества. Только это и необходимо здесь сказать. Или, если требуется еще что-нибудь высокозвучное: Искусство -Божество, явленное в трудах человека. Отношения, установленные Федром, проясняют, что два в огромной степени по-разному звучащих суждения -- на самом деле, идентичны. В сфере Религии рациональные отношения Качества к Божеству нуждаются в более тщательном установлении, и я надеюсь сделать это позднее. Пока же можно медитировать на том факте, что староанглийские корни слов "Будда" и "Качество" -- God и gооd -- по всей видимости, идентичны. В непосредственном будущем я хочу сконцентрировать внимание на сфере Науки, поскольку она более всего нуждается в установлении таких отношений. От заявления о том, что Наука и ее отпрыск -- технология -- "свободны от ценностей", то есть "свободны от качества", следует отказаться. Именно эта "свобода от ценностей" усиливает действие силы смерти, к которой было обращено внимание в начале этого Шатокуа. Завтра я намереваюсь с этого начать.
Остаток дня мы переползаем через серые стволы бурелома и выписываем углы вниз по крутому склону. Доходим до утеса, идем в сторону вдоль его края, ища тропу вниз, и, в конце концов, перед нами появляется узкая щель, по которой можно спуститься. Она продолжается каменистой лощиной, где течет крошечный ручеек. Лощину заполняют кусты, камни, грязь и корни огромных деревьев, обмытые ручейком. Потом издалека доносится шум гораздо большего потока. Мы переправляемся через речку с помощью веревки, которую там же и бросаем, а на дороге за речкой натыкаемся еще на каких-то туристов, которые подбрасывают нас до города. В Бозмене -- поздно и темно. Чем будить ДеВизов и проситься к ним, мы берем номер в центральном городском отеле. Какие-то отдыхающие в фойе лыбятся на нас. Я в своей армейской форме, с посохом, двухдневной щетиной и черным беретом, должно быть, похож на старого кубинского революционера во время вылазки. В номере мы изможденно сбрасываем все на пол. Я вытряхиваю в урну камешки, набравшиеся в башмаки во время перехода речки, потом ставлю их на холодный подоконник, чтобы медленно просыхали. Ни слова не говоря, мы падаем в постели.
22
На следующее утро мы уезжаем из отеля освеженными, прощаемся с ДеВизами и по открытой дороге направляемся на север. ДеВизы хотели, чтобы мы остались, но верх одержал странный зуд двигаться дальше, на запад, и продолжать заниматься своими мыслями. Сегодня я хочу говорить о человеке, про которого Федр никогда не слыхал, но чьи работы я штудировал в довольно большом объеме, готовясь к этому Шатокуа. В отличие от Федра, этот человек был международной знаменитостью в тридцать пять, живой легендой -- в пятьдесят восемь, а Бертран Расселл характеризовал его как "по общему мнению, самого выдающегося ученого своего поколения". Он был астрономом, физиком, математиком и философом в одном лице. Его звали Жюль Анри Пуанкаре. Мне всегда казалось невероятным -- и до сих пор, наверное, кажется, -- что Федру следовало путешествовать по той линии мысли, где до этого никогда не ходили. Кто-то где-то до него должен был обо всем этом думать, а Федр был настолько плохим ученым, что сдублировать общие места какой-нибудь знаменитой философской системы, не утруждая себя проверками, вполне было бы на него похоже. Вот я и истратил больше года на чтение очень длинной и иногда очень скучной истории философии в поисках идей-дублей. Захватывающий метод чтения истории философии, тем не менее, -- и произошла штука, с которой я до сих пор не совсем знаю, что делать. Обе философские системы, которые, как предполагается, должны полностью противоречить друг другу, повидимому, говорят нечто очень близкое тому, что думал Федр, -- с незначительными вариациями. Каждый раз я думал, что нашел того, кого он дублировал, но каждый раз из-за каких-то, казалось бы, крохотных различий он брал совершенно другое направление. Гегель, например, на которого я ссылался раньше, отрицал индуистские системы философии как вообще не философию. Федр же, кажется, ассимилировал их, или был ассимилиэован ими. Ощущения противоречия не возникало. В конце концов, я пришел к Пуанкаре. Здесь снова наблюдалось немножко повторения, но открылось и совершенно иное явление. Федр следует по длинной и извилистой тропе к высочайшим абстракциям, потом, кажется, готов спуститься вниз, как вдруг останавливается. Пуанкаре начинает с наиболее основных научных истин, разрабатывает их до тех же самых абстракций и потом останавливается. Оба следа прекращаются у самых окончаний друг друга! Меж ними существует совершенная непрерывность. Когда живешь в тени безумия, появление другого ума, говорящего и думающего так же, как и твой, -- что-то близкое к благословению божьему. Будто Робинзон Крузо нашел следы на песке. Пуанкаре жил с 1854 по 1912 годы и работал профессором Парижского Университета. Своими бородой и пенсне он напоминал Анри Тулуз-Лотрека, жившего в Париже в то же самое время и бывшего всего на десять лет моложе. В течение жизни Пуанкаре начался удручающе глубокий кризис основ точных наук. Многие годы научная истина была вне возможности сомнения; логика науки была непогрешимой, а если ученые иногда и ошибались, то предполагалось, что это -результат их недопонимания ее правил. На все великие вопросы уже дали ответы. Миссия науки теперь заключалась в том, чтобы просто оттачивать эти ответы до все большей и большей точности. Правда, существовали еще необъясненные пока явления -- радиоактивность, прохождение света сквозь "эфир" и странные взаимоотношения магнитных и электрических сил; но и они, если каким-либо свидетельством могли служить прошлые прецеденты, должны были неминуемо пасть. Едва ли кто-либо догадывался, что через несколько десятилетий больше не будет абсолютного пространства, абсолютного времени, абсолютной материи или даже абсолютной величины; классическая физика, научная "твердыня вечная", станет "приблизительной"; самый трезвый и самый уважаемый из астрономов будет говорить человечеству, что если бы он достаточно долго смотрел в достаточно мощный телескоп, то все, что он бы увидел, оказалось бы его собственным затылком! Основание основосокрущающей Теории Относительности пока понималось очень немногими, из которых одним был Пуанкаре, как самый выдающийся математик своего времени. В своих "Основах Науки" Пуанкаре объяснял, что предпосылки кризиса основ науки очень стары. Долго и безрезультатно добивались, говорил он, демонстрации аксиомы, известной как пятый постулат Эвклида, и этот поиск стал началом кризиса. Постулат Эвклида о параллельных, утверждающий, что через данную точку нельзя провести больше одной линии, параллельной данной прямой, мы обычно изучаем в курсе школьной геометрии. Это один из основных блоков, на которых строится вся математика геометрии. Все остальные аксиомы казались слишком очевидными для того, чтобы подвергать их сомнению, а эта -- нет. И все же от нее невозможно было избавиться, не уничтожив огромных порций математики, и никто, казалось, не мог сократить ее до чего-то более элементарного. Какие огромные усилия потратили впустую в этой химерической надежде, в действительности, трудно вообразить, говорил Пуанкаре. Наконец, в первой четверти девятнадцатого века и почти в одно и то же время венгр и русский -Боляи и Лобачевский -- неопровержимо установили, что доказательство пятого постулата Эвклида невозможно. Они размышляли так: если бы существовал способ свести постулат Эвклида к другим, более определенным аксиомам, то станет заметным другой эффект -- полное изменение постулата Эвклида создаст логические противоречия в геометрии. Вот они и изменили его на противоположный. Лобачевский в самом начале допускает, что через данную точку можно провести две параллели к данной прямой. И, кроме этого, сохраняет все остальные аксиомы Эвклида. Из этих гипотез он выводит серию теорем, среди которых невозможно найти никаких противоречий, и выстраивает геометрию, безупречная логика которой ни в чем не уступает логике эвклидовой геометрии. Таким образом, своей неспособностью найти какие-либо противоречия он доказывает, что пятый постулат несводим к более простым аксиомам. Но не доказательство тревожило. Его же собственный рациональный побочный продукт вскоре затмил и его, и все остальное в области математики. Математика, краеугольный камень научной определенности, внезапно стала неопределенной. Теперь у нас имелось два противоречащих вдения непоколебимой научной истины, истинной для всех людей во все времена, безотносительно их личных пристрастий. Вот что послужило основой глубокого кризиса, разбившего научное самодовольство Позолочевного Века. Откуда нам узнать, какая из этих геометрий верна? Если не существует основания для различения их, то тогда имеется только вся математика, допускающая логические противоречия. Но математика, допускающая внутренние логические противоречия, -- вообще не математика. Конечное действие неэвклидовых геометрий становится не большим, чем бессмысленной бредятиной колдуна, вера в которую поддерживается исключительно самой верой! И, разумеется, раз такие двери открылись, едва ли можно было ожидать, что число противоречащих систем непоколебимой научной истины ограничится двумя. Появился немец по фамилии Риманн с еще одной непоколебимой системой геометрии, которая швыряет за борт не только постулат Эвклида, но и первую аксиому, утверждающую, что только одна прямая может быть проведена через две точки. Снова внутреннего противоречия нет, есть только лишь несовместимость с геометриями как Эвклида, так и Лобачевского. В соответствии с Теорией Относительности, геометрия Риманна наилучшим образом описывает мир, в котором мы живем.
У Три-Форкс дорога врезается в узкий каньон в скалах, покрытых беловатым налетом, и проходит мимо пещер Льюиса и Кларка. К востоку от Бьютта мы преодолеваем долгий и трудный подъем, пересекаем Континентальный Раздел и спускаемся в долину. Затем минуем огромную трубу плавильного завода в Анаконде, заворачиваем в сам городок и находим хороший ресторан со стейками и кофе. Мы долго поднимаемся по дороге, которая ведет к озеру, окруженному хвойными лесами, и по солнцу я определяю, что утро уже почти кончилось. Мы проезжаем через Филлипсбёрг и выбираемся на заливные луга. Встречный ветер здесь более порывистый, поэтому, чтобы немножко погасить его, я сбавляю скорость до пятидесяти пяти. Проезжаем сквозь Мэксвилл, и к тому времени, как добираемся до Холла, нам уже очень нужно хорошо отдохнуть. Рядом с дорогой находим церковный двор и останавливаемся. Поднялся сильный ветер и стало зябко, но солнце согревает, и мы кладем шлемы и расстилаем куртки с подветренной стороны церкви. Здесь очень открыто и одиноко, но прекрасно. Когда вдалеке есть горы или хотя бы холмы, есть пространство. Крис утыкается лицом в куртку и пытается заснуть. Теперь, без Сазерлендов, все по-другому -так одиноко. Если ты меня извинишь, я просто еще немного продолжу свое Шатокуа, пока одиночество не пройдет. Для того, чтобы разрешить проблему, чем является математическая истина, говорил Пуанкаре, нам следует сначала спросить себя, какова природа геометрических аксиом. Являются ли они синтетическими априорными суждениями, как говорил Кант? То есть, существуют ли они как закрепленная часть человеческого сознания, независимые от опыта и несозданные опытом? Пуанкаре считал, что нет. Они бы тогда обложили нас с такой силой, что мы не могли бы ни вообразить противоположного предположения, ни построить на нем теоретическую доктрину. Тогда бы не появилось неэвклидовой геометрии. Следует ли, значит, заключить, что аксиомы геометрии -- экспериментальные истины? Пуанкаре и так тоже не считал. Они бы тогда подвергались непрерывному изменению и пересмотру по мере поступления новых лабораторных данных. А это, по всей видимости, противоречит всей природе самой геометрии. Пуанкаре сделал вывод, что аксиомы геометрии -- условности, и наш выбор из всех возможных условностей направляется экспериментальными фактами, но остается свободным и ограничивается только необходимостью избегать всяческого противоречия. Таким образом, постулаты могут оставаться строго истинными, даже если экспериментальные законы, которые определяли их приятие, всего лишь приближенны. Аксиомы геометрии, другими словами, -- простые замаскированные определения. Тогда, определив природу геометрических аксиом, он обратился к вопросу: какая геометрия истинна -- Эвклида или Риманна? И ответил: Вопрос лишен смысла. С таким же успехом можно спросить: является ли метрическая система мер истинной, а система "эвердьюпойс"(17) -- ложной? является ли картезианская система координат истинной, а полярная -- ложной? Одна геометрия не может быть более истинной, чем другая. Она может быть только более удобной. Геометрия не истинна, она выгодна. Пуанкаре затем перешел к демонстрации условностной природы других понятий науки -- вроде пространства и времени, показывая, что нет какого-то одного способа измерения этих сущностей, более истинного, чем другой: то, что принимается общим согласием, может быть просто-напросто удобнее. Наши концепции пространства и времени -- тоже определения, избранные на основе их удобства при обращении с фактами. Такое радикальное понимание наших самых основных научных понятий, тем не менее, еще не полно. Тайна того, что есть пространство и время, может стать понятнее при помощи этого объяснения, но теперь бремя поддержания порядка вселенной покоится на "фактах". Что такое факты? Пуанкаре подошел к исследованию фактов критически. Какие факты вы собираетесь наблюдать? -- спросил он. Их -бесконечное множество. У недифференцированного наблюдения фактов -- не больше шансов стать наукой, чем у мартышки за пишущей машинкой -- сочинить "Отче Наш". То же самое относится и к гипотезам. Какие гипотезы? -- писал Пуанкаре. "Если явление допускает одно полное механическое толкование, оно допустит и бесконечное множество других, которые в равной степени хорошо будут описывать все особенности, выявленные экспериментом." Это суждение Федр вынес в лаборатории; оно поднимало вопрос, из-за которого его выперли из школы. Если бы у ученого в распоряжении имелось бесконечное время, говорил Пуанкаре, необходимо было бы только сказать ему: "Смотри и замечай хорошенько"; но поскольку нет времени видеть все, и лучше не видеть вообще, чем видеть неверно, ему необходимо сделать выбор. Пуанкаре разработал некоторые правила: Существует иерархия фактов. Чем более общ факт, тем он дороже. Те, что могут послужить много раз, лучше тех, у которых мало шансов возникнуть вновь. Биологи, например, не знали бы, как им построить науку, если бы существовали только особи, а видов бы не было, и если бы наследственность не делала детей похожими на их родителей. Какие факты могут возникать снова и снова? Простые. Как их узнать? Выбирай те, которые кажутся простыми. Либо эта простота реальна, либо сложные элементы неразличимы. В первом случае мы, скорее всего, встретим этот простой факт снова -- либо в одиночестве, либо как элемент сложного факта. У второго случая тоже есть хорошие шансы возникнуть снова, поскольку природа не конструирует такие случаи наобум. Где находится простой факт? Ученые искали его в двух противоположностях -- в бесконечно большом и бесконечно малом. Биологов, например, инстинктивно подводили к оценке клетки как тому, что интереснее целого животного, а со времен Пуанкаре белковую молекулу считали интереснее клетки. Последствия показали мудрость такого подхода, поскольку клетки и молекулы, принадлежащие различным организмам, как оказалось, более сходны, нежели сами организмы. Как тогда выбрать интересный факт -- тот, что начинается снова и снова? Метод -- именно такой выбор фактов; следовательно, необходимо сначала создать метод; и много их выдумали, поскольку ни один не возникает сам по себе. Начинать следует с регулярных фактов, но после того, как правило установлено безо всякого сомнения, факты, соответствующие ему, становятся скучными, поскольку больше ничему новому нас не учат. Тогда важным становится исключение. Мы ищем не подобий, но различий, выбираем наиболее выраженные различия, поскольку они самые показательные и самые поучительные. Сначала ищем случаи, в которых это правило имеет наибольший шанс не сработать; заходя очень далеко в пространстве или во времени, мы можем найти, что правила наши полностью перевернуты, и эти значительные перевороты позволяют лучше видеть те маленькие перемены, что могут происходить ближе. Но в меньшей степени следует нацеливаться на удостоверение сходств и различий, нежели на узнавание подобий, скрытых под очевидными расхождениями. Сначала кажется, что отдельные правила не согласуются, но при более пристальном взгляде мы видим в общем, что они сходны друг с другом; различные в сущности, они сходны по форме, порядку своих частей. Когда мы смотрим на них под таким углом, то видим, как они увеличиваются; у них возникает тенденция охватывать собой все. И именно это делает определенные факты ценными: они завершают картину и показывают, что та верно изображает другие известные картины. Нет, заключал Пуанкаре, ученые не выбирают наобум факты, которые наблюдают. Ученый стремится сконденсировать много опыта и много мысли в томик как можно тоньше; вот почему маленькая книжка по физике содержит так много прошлых опытов и в тысячу раз больше -возможных опытов, чей результат известен заранее. Потом Пуанкаре дал иллюстрацию того, как обнаруживается факт. Он описал в общем, как ученые приходят к фактам и теориям, и -- уже узко и целенаправленно -- проник в собственный опыт с открытием математических функций, упрочивших его раннюю славу. Пятнадцать дней, рассказывал он, он пытался доказать, что никаких таких функций не может быть. Каждый день усаживал себя за рабочий стол, просиживал так час или два, пробовал огромное количество комбинаций и не достигал никаких результатов. Затем, однажды вечером, наперекор всегдашней привычке, он выпил черного кофе и не смог уснуть. Идеи возникали толпами. Он чувствовал, как они сталкивались, пока не начали замыкаться пары, образуя устойчивые комбинации. На следующее утро ему пришлось только записать результаты. Имела место волна кристаллизации. Он описал, как вторая волна кристаллизации, управляемая аналогиями с установленной уже математикой, произвела на свет то, что он позднее назвал "Тэта-Фуксианской Серией". Он уехал из Кэна, где жил, в геологическую экспедицию. Разнообразие путешествия заставило его забыть о математике. Он собирался войти в автобус, и в тот момент, когда поставил ногу на ступеньку, к нему пришла идея -- причем, ничто из его предыдущих мыслей не готовило ее, -- что трансформации, использовавшиеся им для определения Фуксианских функций, идентичны трансформациям неэвклидовой геометрии. Он не стал проверять эту мысль, рассказывал он, а просто продолжал автобусный разговор; но у него возникла совершенная уверенность. Позднее, на досуге, он проверил результат. Следующее открытие произошло, когда он гулял по обрыву над морем. Оно пришло с теми же самыми характеристиками -- краткостью, внезапностью и немедленной уверенностью. Другое крупное открытие случилось, когда он шел по улице. Люди превозносили этот его процесс мышления как таинственные труды гения, но Пуанкаре не довольствовался столь мелким объяснением. Он пытался глубже промерть происходящее. Математика, говорил он, -- не просто вопрос применения правил не больше науки. Она не просто делает возможными большинство комбинаций согласно определенным установленным законам. Комбинации, полученные таким образом, весьма многочисленны, бесполезны и громоздки. Подлинная работа изобретателя состоит в выборе из этих комбинаций так, чтобы исключить бесполезные или, скорее, избежать хлопот по их выработке, а правила, которые должны направлять выбор, исключительно тонки и нежны. Почти невозможно установить их точно; они должны быть скорее почувствованы, чем сформулированы. Пуанкаре затем выдвинул гипотезу: этот выбор делается тем, что он назвал "подсознательным я", сущностью, точно соответствующей тому, что Федр называл "доинтеллектуальным осознанием". Подсознательное я, говорил Пуанкаре, смотрит на большое число решений проблемы, но только интересные вламываются в сферу сознания. Математические решения избираются подсознательным я на основе "математического прекрасного", гармонии чисел и форм, геометрической элегантности. "Это -- подлинное эстетическое чувство, знакомое всем математикам, -- говорил Пуанкаре, -- но непосвященные о нем настолько не осведомлены, что часто поддаются соблазну улыбнуться." Но именно эта гармония, эта красота и есть центр всего. Пуанкаре совершенно ясно дал понять, что не говорит о романтической красоте видимостей, которая трогает чувства. Он имел в виду классическую красоту, возникающую из гармоничного порядка частей, которую может ухватить чистый разум, которая придает структуру романтической красоте и без которой жизнь была бы лишь смутна и мимолетна -- сном, от которого невозможно было бы отличать сны, поскольку для такого различения не существовало бы основы. Поиск этой особой классической красоты, ощущение гармонии космоса заставляет нас избирать факты, наиболее подходящие для того, чтобы внести что-то в эту гармонию. Не факты, но отношение вещей приводит к универсальной гармонии, которая есть единственная объективная реальность. Объективность мира, в котором мы живем, гарантирует то, что этот мир -- общий и для нас, и для других мыслящих существ. Посредством коммуникаций с другими людьми мы получаем от них готовые гармоничные рассуждения. Мы знаем, что эти рассуждения не исходят от нас, и в то же время признаем в них -- из-за их гармоничности -- работу разумных существ, таких же, как и мы сами. И поскольку эти рассуждения кажутся соответствующими миру наших ощущений, мы можем, наверное, сделать заключение о том, что эти разумные существа видели те же вещи, что и мы; таким образом, мы знаем, что нам это не приснилось. Вот эта гармония, это качество, если хочешь, -- единственная основа для единственной реальности, которую мы только можем знать. Современники Пуанкаре отказывались признать, что факты преизбраны, поскольку считали, что поступать так -- значит разрушать справедливость научного метода. Они подразумевали, что "преизбранные факты" означают, что истина -- это "все, что тебе угодно", и называли его идеи "конвенционализмом". Они рьяно игнорировали истинность того, что их собственный "принцип объективности" сам по себе не является наблюдаемым фактом -- и, следовательно, по их собственник критериям, должен помещаться в состояние приостановленного одушевления. Они чувствовали, что должны сделать это, поскольку если бы они этого не сделали, то вся философская подпорка науки бы рухнула. Пуанкаре не предлагал никаких решений этого затруднительного положения. Чтобы прийти к этому решению, он не зашел достаточно далеко в метафизические значения того, о чем говорил. Он пренебрег и не сказал, что выбор фактов перед тем, как их "наблюдаешь", -- это "то, что тебе угодно" только в дуалистической, метафизической системе субъекта-объекта! Когда Качество вступает в картину как третья метафизическая сущность, предварительный выбор фактов перестает быть произвольным. Он основан не на субъективном, капризном "что тебе угодно", а на Качестве, которое -- сама реальность. Так это затруднение исчезает. Выглядело, будто Федр складывал собственную головоломку, но из-за недостатка времени оставил незаконченной целую сторону. Пуанкаре же работал над своей головоломкой. Его мнение о том, что ученый избирает факты, гипотезы и аксиомы на основании гармонии, также оставило незаполненным грубый, зазубренный ее край. Оставить в научном мире впечатление, что источник всей научной реальности -- просто субъективная, капризная гармония -- значит решать проблемы эпистемологии, оставив незавершенным край на границе метафизики, который делает эпистемологию неприемлемой. Но мы знаем из метафизики Федра, что та гармония, о которой говорил Пуанкаре, -- не субъективна. Она -- источник субъектов и объектов и существует в отношениях предшествования к ним. Она не капризна, она -- сила, противоположная капризности; полагающий принцип всей научной и математической мысли, уничтожающий капризность, без которого никакая научная мысль не может развиваться. У меня на глаза навернулись слезы узнавания именно от открытия того, что эти незавершенные края идеально совпадают в такой гармонии, о которой говорили как Федр, так и Пуанкаре, образуя завершенную структуру мысли, способную объединить раздельные языки Науки и Искусства в один.
По обе стороны склоны задрались ввысь, образовав длинную узкую долину, извивающуюся до самой Мизулы. Этот встречный ветер утомляет, я уже устал с ним бороться. Крис постукивает меня по плечу и показывает на высокий холм с большой нарисованной буквой М. Я киваю. Утром мы уже встретили такое при выезде из Бозмена. На ум приходит отрывок воспоминания о том, что каждый год абитура каждой школы лазит туда и подновляет букву. На станции, где мы заправляемся, с нами заговаривает человек на трейлере с двумя аппалузскими лошадьми. Большинство лошадников настроено против мотоциклов, кажется, но этот -- нет, он задает кучу вопросов, на которые я отвечаю. Крис все еще просит меня подняться к букве М, но я и отсюда вижу, что дорога туда крута, сильно изрыта колеями и ухабиста. Я не хочу валять дурака -- с нашей шоссейной машиной и тяжелым грузом. Мы немного разминаем затекшие ноги, прогуливаемся и как-то устало выезжаем из Мизулы в сторону прохода Лоло. В памяти всплывает, что не так много лет назад эта дорога была полностью покрыта грязью, петляла, поворачивала у каждой скалы и в каждой горной складке. Теперь она заасфальтирована, а повороты широки. Весь поток движения, очевидно, направлялся на север, в Калиспелл или в Кёр-д'Ален, поскольку сейчас почти полностью иссяк. Мы едем на юго-запад, ветер в спину, и мы себя хорошо чувствуем. Дорога начинает заворачиваться к проходу. Все признаки Востока полностью исчезли -- по крайней мере, у меня в воображении. Дождь пригоняют сюда тихоокеанские ветры, а реки и ручьи возвращают его обратно в Тихий океан. Мы должны оказаться у океана через два-три дня. На перевале мы видим ресторан и останавливаемся перед ним рядом со старым ревуном-харлеем. Сзади у него -самодельная корзина, а пробег -- тридцать шесть тысяч. Настоящий бродяга. Внутри набиваем животы пиццей и молоком, а закончив -- сразу уходим. Осталось не очень много светового дня, а искать место для лагеря в потемках трудно и неприятно. Уже выходя, видим у мотоциклов этого бродягу со своей женой и говорим привет. Он -- из Миссури, а спокойный взгляд его жены говорит, что у них было хорошее путешествие. Мужчина спрашивает: -- Вы тоже продирались через этот ветер до Мизулы? Я киваю: -- Миль тридцать или сорок в час. -- Как минимум, -- откливается он. Мы немного разговариваем о ночлеге, и они переходят на то, что очень холодно. Никогда и подумать не могли у себя в Миссури, что летом будет так холодно -- даже в горах. Им пришлось покупать одежду и одеяла. -- Сегодня ночью очень холодно быть не должно, -- говорю я. -- Мы поднялись всего где-то на пять тысяч футов. Крис говорит: -- Мы остановимся на ночь где-нибудь рядом с дорогой. -- На какой-нибудь стоянке? -Нет, просто съедем с дороги и все. Они не выказывают ни малейшего желания присоединиться к нам, поэтому после паузы я нажимаю кнопку стартера, и мы уезжаем. На дороге тени деревьев на склонах уже длинны. Через пять или десять миль мы видим поворот на лесосеку и углубляемся туда. Дорога покрыта песком, поэтому я переключаюсь на первую передачу и выставляю ноги, чтобы не упасть. Мы видим боковые дороги, уходящие в стороны от главной лесосеки, но я остаюсь на главной просеке до тех пор, пока где-то через милю не натыкаемся на бульдозеры. Значит, они до сих пор здесь валят лес. Мы разворачиваемся и направляемся по одной из боковых просек. Примерно через полмили дорогу перегораживает упавший ствол. Это хорошо. Дорогу бросили. Я говорю Крису: -Приехали, -- и он слезает. Мы -- на склоне, который позволяет озирать нетронутый лес на много миль вокруг. Крису очень хочется исследовать это место, но я так устал, что просто хочу отдохнуть. -- Иди сам, -- говорю я ему. -- Нет, пошли вместе. -- Крис, я действительно устал. Посмотрим утром. Я развязываю рюкзаки и расстилаю спальные мешки на земле. Крис уходит. Я вытягиваюсь -- руки и ноги наливаются усталостью. Молчащий, прекрасный лес... Через некоторое время Крис возвращается и говорит, что у него понос. -- Ох, -говорю я и поднимаюсь. -- Тебе надо поменять белье? -- Да, -- он выглядит сконфуженно. -- Возьми в мешке у переднего колеса. Переоденься и достань мыло из седельной сумки. Сходим на речку и постираем. Его все это смущает, и он рад выполнять распоряжения. Уклон дороги так покат, что приходится сильно топать ногами, спускаясь к речке. Крис показывает мне камешки, которые собрал, пока я спал. Здесь стоит густой сосновый дух леса. Становится прохладно, и солнце уже очень низко. Тишина, усталость и закат немного угнетают меня, но я держу это при себе. После того, как Крис отстирал белье до полной чистоты и выжал его, мы пускаемся в обратный путь наверх. Карабкаясь, я со внезапной подавленностью начинаю ощущать, что шел по этой просеке всю свою жизнь. -- Пап! -- А? Маленькая птичка вспархивает с дерева перед нами. -- Чем я должен быть, когда вырасту? Птица исчезает за дальним хребтом. Я не знаю, что сказать. -Честным, -- наконец отвечаю я. -- В смысле -- кем работать? -- Кем хочешь. -Почему ты сердишься, когда я спрашиваю? -- Я не сержусь... Я просто думаю... Не знаю... Я очень устал, чтобы думать... Не имеет значения, что ты будешь делать. Такие дороги, как эта, становятся все меньше, меньше и совсем исчезают. Позднее я замечаю, что он отстает. Солнце уже за горизонтом, и на нас опускаются сумерки. Мы поодиночке бредем обратно по просеке, а когда доходим до мотоцикла, забираемся в спальники и без единого слова засыпаем.
23
Вот она в конце коридора -- стеклянная дверь. А за нею -- Крис, и с одной стороны стоит его младший брат, а с другой -- его мать. Крис держится руками за стекло. Он узнает меня и машет. Я машу в ответ и приближаюсь к двери. Как тихо всё. Будто смотришь кино с испорченным звуком. Крис поднимает взгляд на мать и улыбается. Она тоже улыбается ему, но я вижу, что за улыбкой прячется горе. Она очень расстроена чем-то, но не хочет, чтобы дети это видели. И вот теперь я вижу, что это за стеклянная дверь. Это крышка гроба -- моего. Не гроба -- саркофага. Я -- в огромном склепе, мертвый, а они отдают последние почести. Они очень добры -- пришли сюда ради этого. Могли бы и не приходить. Я им благодарен. Вот Крис зовет меня открыть стеклянную дверь склепа. Я вижу, что ему хочется поговорить со мной. Наверняка хочет, чтобы я рассказал, на что похожа смерть. Меня так и подмывает сделать это -- рассказать. Так хорошо, что он пришел и помахал мне, что я расскажу ему, что это не так уж и плохо. Только одиноко. Я тянусь толкнуть дверь, но темная фигура в тени у двери знаками приказывает мне не трогать её. Один палец поднесен к губам, которых я не вижу. Мертвым не позволено говорить . Но они хотят, чтобы я разговаривал. Я еще нужен! Разве он этого не видит? Должно быть, тут какая-то ошибка. Разве он не видит, что я им нужен? Я умоляю фигуру -- я должен поговорить с ними. Еще не кончено. Я должен сказать им. Но тот, в тени, и виду не подает, что услышал меня. "КРИС!" -- кричу я через дверь. -- "МЫ УВИДИМСЯ!!" Темная фигура угрожающе надвигается на меня, но я слышу голос Криса, далекий и слабый: "Где?" Он слышал меня! А темная фигура в ярости набрасывает полог на дверь. Не на горе, думаю я. Горы нет. И кричу: "НА ДНЕ ОКЕАНА!!" И вот я стою среди опустошенныx развалин города -- совсем один. Развалины везде вокруг меня бесконечно во всех направлениях -- и я должен идти среди них один.
24
Солнце встало. Я сначала не совсем уверен, где я. Мы на дороге где-то в лесу. Плохой сон. Снова эта стеклянная дверь. Рядом поблескивает хром мотоцикла, потом я вижу сосны, а потом соображаю, что мы в Айдахо. Дверь и фигура в тени рядом с нею -- просто воображение. Мы -- на просеке, правильно... ясный день... искрящийся воздух. У-ух!.. прекрасно. Мы едем к океану. Снова припоминаю сон и слова "Мы увидимся на дне океана" -- и спрашиваю себя, что бы это могло значить. Но сосны и свет солнца -- сильнее любого сна, и мое недоумение потихоньку успокаивается. Старая добрая реальность. Я выбираюсь из спальника. Холодно, и я быстро одеваюсь. Крис спит. Я обхожу его, перебираюсь через поваленное дерево и иду вверх по просеке. Чтобы разогреться, перехожу на легкую трусцу и резко набираю скорость. Хо-ро-шо, хо-ро-шо, хо-ро-шо. Слово попадает в ритм бега. Какие-то птицы с холма в тени вылетают на солнце, и я провожал их взглядом, пока они не скрываются из виду. Хо-ро-шо. Хо-ро-шо. Хрусткий гравий на дороге. Хо-ро-шо. Ярко-желтый песок на солнце. Хо-ро-шо. Иногда такие дороги тянутся на много миль. В конце концов, я достигаю точки, где дыхания уже не хватает. Дорога поднялась гораздо выше, и я озираю лес на многие мили вокруг. Хорошо. Все еще отдуваясь, я быстрым шагом возвращаюсь назад, теперь уже не хрустя гравием так сильно и подмечая маленькие растения и кустики там, где сосны срублены. Снова у мотоцикла, я упаковываю вещи бережно и быстро. Я уже так хорошо знаком с тем, как все вместе подгоняется, что делаю это, почти не задумываясь. Наконец, остается спальный мешок Криса. Я его немного переворачиваю -- не слишком грубо -- и говорю: -- Клевый день! Он озирается, ничего не соображая. Выбирается из спальника и, пока я его упаковываю, одевается, толком не зная, что делает. -- Надевай свитер и куртку, -- велю ему я. -- Сегодня на дороге будет прохладно. Он одевается, усаживается в седло, и на малой скорости мы проезжаем по лесосеке до выезда на шоссе. Перед тем, как двинуться по нему, я бросаю последний взгляд на лесосеку. Хорошая. Милое место. Отсюда шоссе вьется все дальше и дальше вниз.
Сегодня Шатокуа будет долгим. Я ждал его с нетерпением все это путешествие. Вторая скорость, потом третья. На таких поворотах нельзя слишком быстро. Солнце прекрасно освещает эти леса. До сих пор в нашем Шатокуа висела дымка -проблема тыловой поддержки; я в первый день говорил о неравнодушии, а потом понял, что не могу сказать ничего значительного о неравнодушии до тех пор, пока не понята его оборотная сторона -- Качество. Сейчас, наверное, важно увязать неравнодушие с Качеством, указав на то, что неравнодушие и Качество -внутренний и внешний аспекты одного и того же. Человек, видящий Качество и чувствующий его во время работы над чем-то, -- это человек, которому есть до него дело. Человек, заботящийся о том, что он видит и делает, -- это человек, обязанный иметь какие-то характеристики Качества. Таким образом, если проблема технологической безнадежности вызвана недостатком заботы -- как технологистов, так и антитехнологистов; и если неравнодушие и Качество есть внешний и внутренний аспекты одного и того же, то логически следует, что на самом деле причиной технологической безнадежности является отсутствие понимания Качества в технологии как технологистами, так и антитехнологистами. Безумная погоня Федра за рациональным, аналитическим и, следовательно, технологическим значением слова "Качество" в действительности была погоней за ответом на всю проблему технологической безнадежности целиком. Так мне кажется, во всяком случае. Поэтому я поддержал это и переключился на классическо-романтический раскол, который, полагаю, лежит в основе всей гуманистическо-технологической проблемы. Но это тоже требует тщательного исследования значения Качества. Однако, чтобы понять значение Качества в классических терминах, требовались исследования в метафизике, в ее отношении к повседневной жизни. А чтобы сделать это, требовались еще более глубокие исследования огромной области, которая связывает и метафизику, и повседневную жизнь -- а именно, формального мышления. Поэтому я шел от формального мышления к метафизике, а из нее -- в Качество; а потом от Качества -- опять к метафизике и науке. Теперь мы продвигаемся еще глубже от науки в технологию, и я все-таки верю, что мы, наконец, попали туда, где хотели быть с самого начала. Но сейчас у нас уже есть некоторые представления, очень сильно меняющие все понимание вещей. Качество -- это Будда. Качество -- это научная реальность. Качество -- это цель искусства. Остается только вработать эти концепции в практический, приземленный контекст, а для этого нет ничего практичнее или приземленнее того, о чем я твердил всю дорогу -- починки старого мотоцикла.
Дорога продолжает петлять по ущелью. Солнечные лоскуты раннего утра окружают нас со всех сторон. Мотоцикл гудит себе дальше сквозь прохладный воздух и горные сосны, и мы проезжаем небольшой знак, говорящий о том, что через милю можно будет позавтракать. -- Есть хочешь? -- кричу я. -- Да! -- орет в ответ Крис. Вскоре второй знак с надписью ХИЖИНЫ и стрелкой под ней указывает куда-то влево. Мы сбрасываем скорость, сворачиваем и едем дальше по грунтовой дороге, пока она не приводит нас к крашеным олифой хижинам под несколькими деревьями. Мы ставим мотоцикл под дерево, выключаем зажигание и газ и входим в главное здание. Деревянные полы приятно и гулко стучат под мотоциклетными башмаками. Садимся за стол, покрытый скатертью и заказываем яйца, горячие булочки, кленовый сироп, молоко, колбаски и апельсиновый сок. Холодный ветер вдул в нас аппетит. -- Я хочу написать письмо маме, -- говорит Крис. По-моему, это хорошо. Я иду к бюро и беру канцелярские принадлежности этого пансионата. Приношу все Крису и даю ему свою ручку. Резкий утренний воздух добавил и ему энергии. Он кладет перед собой бумагу, хватает ручку мертвой хваткой и на секунду сосредотачивается на чистом листе. Потом поднимает глаза: -- Какой сегодня день? Я говорю. Он кивает и записывает. Потом я смотрю, как он пишет: "Дорогая Мама". Некоторое время он таращится на бумагу. Потом поднимает взгляд: -- Что написать? Я начинаю ухмыляться. Следовало бы заставить его целый час писать об одной стороне монеты. Я иногда думал о нем как о студенте, но не как о студенте-риторе. Нас прерывает появление горячих булочек, и я говорю, чтобы он отложил письмо -- я ему потом помогу. Когда мы заканчиваем, я закуриваю с ощущением свинцовой наполненности от булочек, яиц и всего остального и замечаю через окно, что снаружи вся земля -- в пятнах тени и солнечного света. Крис снова извлекает бумагу. -- Ну, теперь помоги мне, -говорит он. -- О'кей, -- отвечаю я. Объясняю ему, что его заело в самой обычной ситуации. Обычно, говорю я, ум заедает, когда пытаешься сделать кучу дел сразу. Нужно только не вытягивать слова насильно, от этого еще больше заедает. Надо все разграничить и делать одно за другим, по очереди. Ты думаешь о том, что сказать вообще, и о том, что сказать сначала, одновременно, а это очень трудно. Поэтому раздели их. Составь список того, что хочешь сказать -- в любом порядке. А потом уже определим, как надо. -- Список чего, например? -Ну, что ты хочешь ей рассказать? -- Про путешествие. -- Что именно про путешествие? Он задумывается: -- Про гору, на которую мы взбирались. -Хорошо, запиши, - говорю я. Он записывает. Потом я вижу, как он записывает еще один пункт, потом другой, пока я заканчиваю сигарету и кофе. Он заполняет три листа тем, что хочет рассказать. -- Оставь на потом, -- советую я, -- мы над ним поработаем позже. -- У меня не получится вместить все в одно письмо, -говорит он. Видит, как я смеюсь, и хмурится. Я говорю: -- А ты просто выбери самое лучшее. -- И мы выходим наружу и снова садимся на мотоцикл. На дороге вниз по ущелью, мы теперь постоянно чувствуем, как уменьшается высота -- по шлепанью в ушах. Теплеет, а воздух становится гуще. Прощай, высокая страна, по которой мы более или менее путешествовали с Майлз-Сити.
Заедание. Вот о чем я хочу сегодня поговорить. Помнишь, когда мы выезжали из Майлз-Сити, я говорил, что формальный научный метод может быть применен к ремонту мотоцикла посредством изучения цепочек причин и следствий и использования экспериментального метода для определения таких цепочек. После этого была цель -- показать, что имелось в виду под классической рациональностью. Теперь же я хочу показать, что этот классический порядок рациональности можно в огромной степени улучшить, расширить и сделать гораздо эффективнее через формальное признание Качества в его действии. Однако, прежде, чем сделать это, следует преодолеть некоторые негативные аспекты традиционного ухода за мотоциклом, чтобы показать, где именно собака зарыта. Первое -- это заедание, застревание ума, сопровождающее физическое застревание того, над чем работаешь. То же, от чего страдает Крис. Заедает, например, винт при закреплении боковой крышки. Сверяешься с инструкцией на предмет какой-нибудь особой причины, по которой этот винт может вылезать с таким трудом, но там написано только: "Снимите пластину боковой крышки", -- тем чудесным сжатым техническим стилем, который никогда не сообщает того, что хочешь знать. До этого не упустил ни одного действия -- ничего не должно заставлять винты заедать. Если ты опытен, то, вероятно, в этом месте воспользуешься проникающей жидкостью и силовой отверткой. Но если неопытен, то начнешь крутить отвертку самозамыкающимися плоскогубцами, с помощью которых раньше добивался успеха, и на этот раз добьешься успеха только в срывании шлица винта, если будешь крутить достаточно жестко. Твой ум уже настроен на то, что будешь делать, когда снимешь крышку, поэтому некоторое время занимает осознание того, что досадная маленькая неприятность в виде срезанного шлица винта -- не просто досадная и маленькая. Ты застрял. Остановился. Кончился. Это полностью лишило тебя возможности починить мотоцикл. Такая сцена нередка в науке или технологии. Самая обычная сцена. Просто заело. В традиционном уходе за мотоциклом это -- самый худший из всех моментов. Настолько плохо, что избегал даже думать о нем, пока оно с тобой не случилось. Книжка теперь не поможет. Научный разум -- тоже. Тебе не нужны никакие научные эксперименты, чтобы узнать, что произошло. Это очевидно. Нужна только гипотеза, как вытащить оттуда этот винт со срезанным шлицем, а научный метод не дает ни одной. Он применим, только когда гипотезы уже есть. Это -- нулевой момент сознания. Застрял. Нет ответа. Заело. Капут. В эмоциональном плане это -- самое жалкое, что может приключиться. Ты теряешь время. Ты некомпетентен. Ты не знаешь, что делаешь. Тебе должно быть стыдно за себя. Тебе следует отвезти машину к настоящему механику, который знает, как такие вещи делаются. В этом месте обычно синдром страха-злости берет верх и заставляет тебя захотеть сбить эту крышку зубилом, молотком, если нужно. Об этом думаешь, и чем больше -- тем более склоняешься к тому, чтобы поднять машину на высокий мост и сбросить вниз. Просто безобразие, что такая крохотная щель в головке винта может настолько абсолютно разгромить тебя. Ты приперт к великому неизвестному, пустоте всей западной мысли. Нужны какие-то идеи, какие-то гипотезы. Традиционный научный метод, к несчастью, так до конца и не дошел до того, чтобы сказать, где именно брать побольше этих гипотез. Традиционный научный метод всегда был в лучшем случае совершенным предсказанием того, что все и так уже увидели. Он хорош, чтобы смотреть, где уже побывал. Он хорош для проверки истинности того, что, как ты думаешь, ты знаешь, но не может сказать, куда следует идти, если только то, куда следует идти, -- не продолжение того, куда шел в прошлом. Творчество, оригинальность, изобретательность, интуиция, воображение -- "незаедаемость", другими словами, -- полностью вне его сферы.
Мы продолжаем спускаться по ущелью, мимо складок крутых склонов, откуда стекают широкие потоки. Замечаем, что река быстро набухает с каждым новым ручьем. Повороты здесь мягче, а прямые отрезки -- длиннее. Я переключаюсь на самую высокую скорость. Потом деревья редеют и хилеют, между ними -- большие проплешины травы и кустарника. В куртке и свитере слишком жарко, и я останавливаюсь на обочине снять их. Крис хочет сходить наверх по тропе, и я его отпускаю, найдя тенистое местечко посидеть и отдохнуть самому. Сейчас у меня настроение спокойствия и размышления. На дорожном щите -- извещение о пожаре, который был здесь много лет назад. Там написано, что лес восстанавливается, но достигнет своего первоначального состояния только через много лет. Хрустит гравий: Крис спускается. Он далеко не ходил. Прийдя, он говорит: -- Поехали. Мы перевязываем рюкзак, который начал немножко кособочиться, и выезжаем на шоссе. После сидения на жаре пот быстро просыхает от ветра.
Нас заело на том винте, и единственный способ его "разъесть" -- бросить дальнейшее изучение винта по традиционному научному методу. Он не сработает. А нужно просто исследовать традиционный научный метод в свете этого заевшего винта. Мы смотрели на винт "объективно". Согласно доктрине "объективности", которая неотделима от традиционного научного метода, то, что нам нравится или не нравится в этом винте, не имеет ничего общего с нашим правильным мышлением. Не следует оценивать то, что мы видим. Следует оставлять ум чистой табличкой, которую за нас заполняет природа, а потом мыслить незаинтересованно, вне зависимости от тех фактов, которые наблюдаем. Но когда мы останавливаемся и думаем об этом незаинтересованно -- в понятиях этого заевшего винта, -- то мы начинаем видеть, что вся идея незаинтересованного наблюдения глупа. Где именно эти факты? Что мы собираемся наблюдать незаинтересованно? Срезанный шлиц? Не поддающуюся боковую крышку? Цвет краскопокрытия? Спидометр? Ручку для заднего седока? Как сказал бы Пуанкаре, существует бесконечное количество фактов об этом мотоцикле, а нужные не всегда расшаркиваются и представляются сами. По-настоящему нужные факты не только пассивны, они чертовски неуловимы, и мы не собираемся просто сидеть и "наблюдать" их. Мы будем забираться внутрь и искать их, а не то придется сидеть очень долго. Вечно. Как указал Пуанкаре, должен быть подсознательный выбор фактов для наблюдения. Разница между хорошим механиком и плохим -- как разница между хорошим и плохим математиками: именно эта способность отбирать хорошие факты из плохих на основе Качества. Хороший механик просто обязан быть неравнодушным! Это способность, о которой формальному традиционному научному методу нечего сказать. Давно миновало время, когда надо было пристальнее смотреть на этот качественный предварительный отбор фактов, который, казалось, так тщательно игнорировали те, кто столько делал из этих фактов после того, как их "пронаблюдали". Я думаю, еще обнаружат, что формальное признание роли Качества в научном процессе вовсе не уничтожает эмпирического видения. Оно его расширяет, укрепляет и подводит гораздо ближе к действительной научной практике. Наверное, основным недостатком, лежащим в основе проблемы заедания, является настаивание традиционной рациональности на "объективности", доктрина, утверждающая, что существует разделенная реальность субъекта и объекта. Для того, чтобы имела место настоящая наука, они должны быть четко отделены друг от друга. "Ты механик. Вот мотоцикл. Вы навечно отделены друг от друга. Ты с ним делаешь это. Ты с ним делаешь то. Будут получены результаты." Этот извечно дуалистический субъекто-объектный подход к мотоциклу не режет нам слух, поскольку мы к нему привыкли. Но это неверно. Он всегда был искусственной интерпретацией, навязанной реальности. Он никогда не был самой реальностью. Когда эта дуальность полностью принимается, между механиком и мотоциклом уничтожается определенное неразграниченное отношение, чувство мастера к своей работе. Когда традиционная рациональность делит мир на субъекты и объекты, она исключает Качество, а когда ты по-настоящему застрял, именно Качество -- а вовсе не какие-то субъекты или объекты -- подсказывает, куда следует идти. Возвращая внимание к Качеству, мы надеемся извлечь технологическую работу из равнодушного дуализма субъекта-объекта и поместить ее обратно в самововлеченную реальность мастера, которая проявит факты, нужные нам, когда мы застреваем. Теперь перед моим мысленным взором встает образ огромного, длинного железнодорожного состава, одного из тех 120-вагонных созданий, которые постоянно пересекают прерии: с лесом и овощами -- на восток, с автомобилями и другими промышленными товарами -- на запад. Я хочу назвать этот состав "знанием" и подразделить его на две части: Классическое Знание и Романтическое Знание. В понятиях этой аналогии Классическое Знание, то знание, которому учит Церковь Разума, -- это тепловоз и все вагоны. Все они и вс, что в них. Если разделять состав на части, то Романтического Знания нигде не найдешь. А если неосторожен, то легко допустить, что в составе больше ничего нет. Не потому, что Романтического Знания не существует, или оно не имеет значения. Просто пока определение этого железнодорожного состава статично и бесцельно. Вот на что я пытался намекать еще в Южной Дакоте, когда говорил о целых двух измерениях существования. Есть целых два способа смотреть на этот состав. Романтическое Качество в понятиях этой аналогии -- не какая-то "часть" состава. Это -- передний край тепловоза, двухмерная поверхность, сама по себе не имеющая значения, если не поймешь, что наш поезд -- вовсе не статичная сущность. Поезд -- на самом деле не поезд, если не может никуда ехать. В процессе изучения поезда и подразделения его на части мы неумышленно остановили его, поэтому изучаем, в действительности, не поезд. Потому-то мы и застряли. Настоящий поезд знания -- не статичная сущность, которая может быть остановлена и подразделена. Он постоянно куда-то движется. По рельсам, называемым "Качество". И тепловоз наш со всеми 120 вагонами никогда не едет туда, куда не ведут его рельсы Качества; а Романтическое Качество -- ведущий край тепловоза -- влечет их по этим рельсам. Романтическая реальность -режущая кромка опыта. Именно ведущий край поезда знания удерживает весь состав на рельсах. Традиционное знание -- лишь коллективная память о том, где этот ведущий край уже побывал. На ведущем крае нет субъектов, нет объектов, а есть только рельсы Качества впереди, и если не обладаешь формальным способом оценки, не обладаешь никаким способом признания этого Качества, то весь поезд никак не будет знать, куда ему нужно идти. У тебя нет чистого разума -- у тебя нет чистого смятения. Ведущий край -- там, где все действие. Ведущий край содержит все бесконечные возможности будущего. Он содержит всю историю прошлого. А в чем же еще они могут содержаться? Прошлое не может помнить прошлого. Будущее не может вырабатывать будущего. Режущая кромка этого мгновения прямо здесь и прямо сейчас -- всегда не меньше общности всего, что существует. Ценность, ведущий край реальности, больше не является ничего не значащим отпрыском структуры. Ценность -- предшественник структуры. Это доинтеллектуальная осознанность обеспечивает ее подъем. Наша структурированная реальность преизбрана на основании ценности, и подлинное понимание структурированной реальности требует понимания ценностного источника, из которого она произошла. Рациональное понимание кем-либо мотоцикла, следовательно, модифицируется из минуты в минуту в процессе работы над ним и по мере того, как некто начинает видеть, что в новом и отличном от предыдущего рациональном понимании -- больше Качества. За старые липучие идеи не цепляются -- поскольку есть непосредственная рациональная основа для их отрицания. Реальность больше не статична. Это не набор идей, с которыми ты должен либо бороться, либо им подчиняться. Частично она составлена из идей, которые, как ожидается, будут расти вместе с твоим ростом, с нашим общим ростом, за веком век. С центральным неопределенным термином -- Качеством -- реальность по своей сущности является не статичной, а динамичной. А когда по-настоящему понимаешь динамичную реальность, никогда не застрянешь. Она обладает формами, а формы способны изменяться. Чтобы выразить это более конкретно: Если хочешь построить фабрику, или починить мотоцикл, или направить нацию по верному пути -- и не застрять, то классическое, структурированное, дуалистическое, субъектно-объектное знание хотя и необходимо, но не достаточно. Должно быть еще какое-то чувство насчет качества работы. Ощущение того, что хорошо. Вот что влечет вперед. Это ощущение -- не просто то, с чем родился, хотя ты на самом деле с ним родился. Это еще и то, что можно развить. Это не просто "интуиция", не просто необъяснимое "умение" или "талант". Это прямой результат контакта с основной реальностью, Качеством, который дуалистический разум в прошлом был склонен скрывать. Все это звучит настолько отдаленно и эзотерически, когда выражено вот таким образом, что шоком становится открытие того, что перед нами -- один из самых доморощенных, приземленных взглядов на реальность, которые только можно иметь. Подумать только: изо всех людей в голову лезет Гарри Трумэн с его словами по поводу программ его администрации: "Мы просто их испытаем... а если они не сработают... ну что ж, мы испытаем что-нибудь еще." Может, цитата неточная, но по смыслу близко. Реальность американского правительства не статична, говорил он, а динамична. Если нам она не нравится, достанем чего-нибудь получше. Американское правительство не собирается застревать на каком-либо наборе идей модной доктрины. Ключевое слово здесь -- "получше" -- Качество. Некоторые могут поспорить, утверждая, что это форму, лежащую в основе американского правительства в действительности заедает, что это она в действительности не способна к переменам в ответ на Качество, но аргумент этот бьет мимо цели. А цель такова, что и Президент, и все остальные -- от дичайших радикалов до дичайших реакционеров -- соглашаются на том, что правительству следует изменяться, реагируя на Качество, даже если оно этого не делает. Федрова концепция изменения Качества как реальности, реальности настолько всемогущей, что целые правительства должны изменяться, чтобы соответствовать ей, -- это то, во что мы всегда единодушно бессловесно верили. А сказанное Гарри Трумэном, на самом деле ничем не отличалось от практического, прагматического отношения любого лабораторного ученого, любого инженера или механика, если в процессе своей повседневной работы он не думает "объективно". Я продолжаю проповедовать гольную теорию, но она как-то выходит тем, что все и так знают, -- фольклором. Это Качество, это чувство к работе -то, что известно в каждой мастерской. Теперь давай, наконец, вернемся к тому винту. Давай примемся за переоценку ситуации, в которой допускаем, что имеющее место заедание, ноль сознания -- не худшая из всех возможных ситуаций, а лучшая, в какую только можно попасть. В конце концов, именно это заедание с таким трудом вызывают дзэн-буддисты: посредством коанов, глубокого дыхания, неподвижного сидения и тому подобного. Ум пуст, принимаешь "пусто-гибкое" отношение "ума начинающего". Ты -- прямо перед самым передним концом поезда знания, на рельсах самой реальности. Для разнообразия представь, что этого момента нужно не бояться, а наоборот -- культивировать его. Если ум у тебя по-настоящему глубоко заело, то, может быть, это гораздо лучше, чем если б его перегружали идеи. Решение проблемы часто сначала кажется незначительным или нежелательным, но состояние заедания позволяет со временем принять его истинное значение. Оно казалось маленьким, потому что твоя предыдущая жесткая оценка, приведшая к заеданию, сделала его таким. Но теперь рассмотри такой факт: неважно, насколько сильно будешь держаться за это заедание -- оно неминуемо исчезнет. Твой ум естественно и свободно сдвинется в сторону решения. Если только ты -- не прирожденный мастер оставаться застрявшим, то помешать этому не сможешь. Страх заедания не является необходимым, поскольку чем дольше остаешься застрявшим, тем больше видишь Качество-реальность, которое "расстревает" тебя каждый раз. В действительности, тебя заедало потому, что ты бежал от заедания по вагонам своего поезда знания в поисках решения, которое все время оставалось впереди поезда. Заедания не следует избегать. Оно -- физический предшественник всего настоящего понимания. Беззаветное приятие заедания -- ключ к пониманию всего Качества, как в механической работе, так и в других предприятиях. Именно это понимание Качества, проявленное заеданием, так часто создает механиков-самоучек, превосходящих людей с институтским образованием, выучивших, как справляться со всем, кроме новой ситуации. Обычно винты так дешевы, малы и просты, что думаешь о них как о чем-то незначительном. Но теперь, когда твое осознание Качества крепчает, ты уже представляешь себе, что этот один, отдельный, конкретный винт ни дешев, ни мал, ни незначителен. Вот прямо сейчас этот винт стоит ровно столько, сколько весь мотоцикл, поскольку мотоцикл в действительности не имеет никакой ценности, пока ты не вытащишь этот винт. Вместе с такой переоценкой винта приходит желание расширить свое знание о нем. С расширением знания, я полагаю, придет переоценка того, чем этот винт на самом деле является. Если сосредоточиться на нем, подумать о нем, застрять на нем достаточно долго, то, наверное, со временем можно увидеть, что винт -- это во все меньшей и меньшей степени объект, типичный для своего класса, и в большей степени -- объект, уникальный сам по себе. Потом, сосредоточившись сильнее, начнешь видеть винт как даже не объект вообще, а как собрание функций. Заедание постепенно убирает схемы традиционного разума. Теперь при вынимании винта нас не интересует то, чем он является. Чем он является, перестало быть категорией мышления и есть продолжающийся непосредственный опыт. Это уже больше не в вагонах, это -- впереди, и способно изменяться. Нас не интересует, что оно делает, и почему оно это делает. Тут начинаешь задавать функциональные вопросы. С твоими вопросами будет связано подсознательное различение Качества, идентичное раличению Качества, которое привело Пуанкаре к Фуксианским уравнениям. Каким окажется действительное решение -- не важно, коль скоро в нем есть Качество. Представление о винте как о соединенных жесткости и клейкости и о его особом спиралевидном запоре могут естественно привести к решениям о применении силы и растворителей. Это один вид рельсов Качества. Другие рельсы могут заставить сходить в библиотеку и посмотреть каталог механических инструментов, в котором можно наткнуться на щипцы для извлечения винтов, которые и сделают то, что нужно. Или позвать приятеля, который кое-что соображает в механической работе. Или просто высверлить этот винт, или просто выжечь его горелкой, или, может быть, в результате приложения медитативного внимания к винту появится какой-нибудь новый способ извлечения его, о котором никто никогда раньше не думал, и который лучше всех остальных, и который можно запатентовать, и который через пять лет сделает тебя миллионером. Нельзя предсказать, что может произойти на этих рельсах Качества. Все решения просты -- после того, как к ним придешь. Но они просты, только когда знаешь, каковы они.
Шоссе 13 следует вдоль другого рукава нашей реки, но теперь оно уходит вверх по течению, мимо старых лесопильных городов и сонных ландшафтов. Иногда при переходе с федерального шоссе на шоссе штата кажется, будто отлетел назад во времени -- как сейчас, например. Милые горы, милая речка, ухабистая, но приятная асфальтовая дорога... старые здания, старые люди на парадных крылечках... странно, что старые, уставшие дома, заводы и мельницы, технология стапятидесятилетней давности, всегда кажутся гораздо лучше на вид, чем новые. Сорняки, трава и дикие цветы растут там, где потрескался старый бетон. Аккуратные, ровные, прямоугольные очертания приобретают хаотичные прогибы. Единые массы ничем не нарушенного цвета свежей краски видоизменяют пеструю, изношенную мягкость. У природы -- своя неэвклидова геометрия, как бы смягчающая преднамеренную объективность этих зданий некой случайной спонтанностью, которую архитекторам стоит хорошенько изучить. Вскоре мы оставляем реку и старые сонные здания в стороне и начинаем взбираться на сухое плато, покрытое лугами. На дороге так многог бугров, ухабов и кочек, что приходится сбросить скорость до пятидесяти. В асфальте попадается несколько гадких выбоин, и я внимательно смотрю на дорогу. Мы по-настоящему привыкли покрывать большие расстояния. Отрезки, которые показались бы нам длинными в Дакотах, теперь кажутся короткими и легкими. Быть на машине теперь естественнее, чем без нее. Мы в совершенно незнакомой мне местности: я ее никогда раньше не видел, но все же не чувствую себя здесь чужаком. Наверху, в Гранджвилле, Айдахо, мы вступаем из губительной жары в кондиционированный ресторан. Там глубоко прохладно. Пока ждем шоколадного напитка, я замечаю студента у стойки: он обменивается взглядами с девушкой, сидящей рядом. Она великолепна, и я не единственны это замечаю. Девушка за стойкой, обслуживающая их, тоже наблюдает -- со злостью, которую, она думает, больше никто не видит. Какой-то треугольник. Мы продолжаем невидимо проходить сквозь маленькие мгновения жизни других людей. Снова -- в жару, и неподалеку от Гранджвилля мы видим, что сухое плато, которое почти походило на прерию, когда мы на него выехали, внезапно обламывается в огромный каньон. Я вижу, что наша дорога будет вести все дальше и дальше вниз через сотни булавочно-острых поворотов в разломанную и раздробленную каменную пустыню, хлопаю Криса по коленке и показываю это ему, пока мы проезжаем поворот, откуда все видно. Слышу, как он вопит: -- Ух ты! На кромке я переключаюсь на третью, а потом закрываю дроссель. Двигатель ноет, немного давая обратное зажигание -- и мы опускаемся вниз. К тому времени, как наш мотоцикл достигает дна чего бы там ни было, позади остается высота в тысячи футов. Я оглядываюсь и через плечо вижу муравьеподобные машины далеко вверху. Теперь только вперед по этой сковородке -- куда бы ни привела нас дорога.
25
Сегодня утром обсуждалось решение проблемы заедания, классической плохости, вызванной традиционным разумом. Теперь пора перейти к ее романтической параллели, к безобразию технологии, которое произвел традиционный разум.
Извиваясь, дорога перекатилась через нагие холмы в маленькую узкую полоску зелени, окружающую городок Уайт-Брд, а потом подошла к большой, быстрой реке Салмон, текущей меж высоких стен каньона. Жара здесь зверская, а яркость белых скал слепит глаза. Мы петляем все дальше и дальше по дну узкого ущелья, нервничая из-за быстрого движения, подавленные невыносимой жарой.
Безобразие, от которого бежали Сазерленды, не свойственно технологии. Им это только так казалось, потому что очень трудно выделить, что именно в технологии столь безобразно. Но технология -- просто делание вещей, а делание вещей не может по своей собственной природе быть безобразным, иначе не будет возможности прекрасного в искусстве, которое тоже включает в себя делание вещей. На самом деле, корень слова "технология" -- техне -- первоначально означал "искусство". Древние греки мысленно никогда не отделяли искусство от ручной работы, и так и не выработали для них отдельных слов. Безобразие также внутренне не присуще материалам современной технологии, -- а такое заявление можно иногда услышать. Массово производимые пластики и синтетики не плохи сами по себе. Они просто приобретают плохие ассоциации. Человек, который бльшую часть своей жизни прожил в каменных стенах тюрьмы, скорее всего, будет считать камень внутренне безобразным материалом, -- даже несмотря на то, что он -основной материал скульптуры; а человек, который жил в тюрьме безобразной пластиковой технологии, начавшейся с его детских игрушек и продолжающейся всю жизнь вместе с мусорными потребительскими товарами, скорее всего, увидит внутренне безобразным этот материал. Но подлинного безобразия современной технологии не обнаружено ни в материале, ни в форме, ни в действии, ни в продукте. Есть просто объекты, в которых, видимо, существует низкое Качество. Это впечатление создает наша привычка придавать Качество субъектам или объектам. Подлинное безобразие -- не результат каких-либо объектов технологии. И, если следовать метафизике Федра, не является оно и результатом каких-либо субъектов технологии -- людей, которые ее производят или используют. Качество -- или его отсутствие -- не пребывает ни в субъекте, ни в объекте. Подлинное безобразие лежит в отношениях между людьми, которые производят технологию, и вещами, которые они производят, -- в отношениях, которые завершаются сходными отношениями между людьми, использующими технологию, и вещами, которые они используют. Федр чувствовал, что в момент восприятия чистого Качества -- или даже не восприятия, а просто в момент чистого Качества -- не существует субъекта и не существует объекта. Есть только ощущение Качества, которое позднее производит осознание субъектов и объектов. В момент чистого Качества субъект и объект идентичны. Это -- истина Упанишад tat tvam asi, но она отражена и в современном уличном жаргоне. "Тащиться", "врубаться", "оттягиваться" -- все это слэнговые отражения такого тождества. Именно это тождество -- основа мастерства во всех технических искусствах. И этого тождества как раз не хватает современной, дуалистически задуманной технологии. Создатель ее не чувствует никакого особенного тождества с ней. Пользователь ее не чувствует никакого особенного тождества с ней. Следовательно, по определению Федра, она не обладает Качеством. Та стена в Корее, которую видел Федр, была актом технологии. Она была прекрасна -- но не из-за какого-то искусного интеллектуального проектирования, или какого-то научного наблюдевия за работами, или каких-то дополнительных затрат на то, чтобы "стилизовать" ее. Она была прекрасна, потому что люди, работавшие над ней, обладали тем способом смотреть на вещи, который лишал их смущения и каких бы то ни было оглядок. Они не отделяли себя от работы таким образом, чтобы сделать эту работу неправильно. Вот в чем центр всего решения. Способ разрешить конфликт между человеческими ценностями и технологическими нуждами -- не в убегании от технологии. Это невозможно. Способ разрешения конфликта -- в ломке барьеров дуалистической мысли, предотвращающей подлинное понимание того, что такое технология: не эксплуатация природы, а сплав природы и человеческого духа в новый вид создания, превосходящего их обоих. Когда такое превосходство имеет место в событиях вроде первого полета аэроплана через океан или первого шага по луне, тогда имеет место некое публичное признание этой превосходящей природы технологии. Но это превосходство также должно иметь место на индивидуальном уровне, на личное основе, в чьей-то собственной жизни -- и менее драматично.
Сейчас стены каньона совершенно вертикальны. Во многих местах дорогу приходилось выгрызать из них. Здесь нет других путей. Только туда, куда течет река. Может быть, это всего-навсего мое воображение, но река кажется немного уже, чем час назад.
Такое личное превосхождение конфликта технологией, конечно, не обязательно должно вовлекать мотоциклы. Оно может быть на уровне простого натачивания кухонного ножа, зашивания платья или починки сломанного стула. В основе лежат те же самые проблемы. В каждом случае есть прекрасный способ сделать это и безобразный способ, и для того, чтобы прийти к высококачественному, прекрасному способу, нужны и способность видеть то, что "выглядит хорошо", и способность понимать методы, лежащие в основе этого прихода к "хорошему". И классическое, и романтическое понимание Качества должны сочетаться. Природа нашей культуры такова, что если пришлось бы искать объяснений, как сделать любую из этих работ, то инструкция всегда будет выдавать только одно понимание Качества -- классическое. Она подскажет, как держать лезвие при заточке ножа, или пользоваться швейной машинкой, или смешивать и намазывать клей -- с допущением, что раз эти лежащие в основе методы применились, "хорошее" естественным образом воспоследует. Способность непосредственно видеть то, что "выглядит хорошо", будет проигнорирована. Результат довольно типичен для современной технологии: всеобщая тупость внешнего вида, настолько угнетающая, что ее сверху приходится прикрывать лоском "стиля", чтобы она стала приемлемой. А это для любого, чувствительного к романтическому Качеству, еще больше все усугубляет. Теперь это не просто угнетающе тупо, это еще и липа. Сложи все вместе, и получишь достаточно точное описание основ современной Американской Технологии: стилизованные автомобили, стилизованные подвесные моторы, стилизованные пишущие машинки, стилизованная одежда. Стилизованные холодильники заполнены стилизованной едой в стилизованных кухнях стилизованных домов. Пластиковые стилизованные игрушки для стилизованных детей, которые на Рождества и дни рождения стилизуются под своих стильных родителей. Сам должен быть до ужаса стильным, чтобы от всего этого периодически не тошнило. Достает именно стиль: технологическое безобразие, политое сиропом липового романтизма в попытке произвести на свет и прекрасное, и выгоду, которые тщатся сделать люди, хотя и стильные, но не знающие, откуда начать, поскольку никто никогда не говорил им, что в этом мире существует такая штука, как Качество, и что оно -- реально, а не стиль. Качество не положишь сверху на субъекты и объекты, как мишуру на новогоднюю елку. Подлинное Качество должно быть источником субъектов и объектов, шишкой, из которой эта елка должна вырасти. Чтобы прийти к такому Качеству, нужна процедура, несколько отличная от инструкций "Шаг 1, Шаг 2, Шаг З", сопровождающих дуалистическую технологию; вот в это я и пытаюсь сейчас углубиться.
Множество поворотов каньона спустя, мы останавливаемся передохнуть в чахлой рощице между скал. Трава вокруг деревьев выгорела и побурела, разбросан мусор туристов. Я валюсь в тень и через некоторое время, прищурившись, смотрю на небо; я ни разу не взглянул на него по-настоящему с тех пор, как мы въехали в этот каньон. Оно там, над отвесными стенами -- прохладное, темно-синее и далекое. Крис даже не идет смотреть реку -- обычно он это делает. Как и я, он устал и хочет только посидеть под редкой тенью этих деревьев. Немного спустя, он говорит, что между нами и речкой -- старая железная колонка -- похоже, во всяком случае. Он показывает, и я вижу, что он имеет в виду. Он подходит к ней и качает воду себе на руку, а потом плескает в лицо. Я иду и качаю ему, чтобы он умылся обеими руками, а затем делаю то же самое. Холодная вода освежает руки и лицо. Закончив, мы снова идем к мотоциклу, садимся и выезжаем обратно на дорогу.
Вот это решение. Пока во всем Шатокуа проблема технологического безобразия целиком рассматривалась отрицательно. Говорилось, что романтические отношения к Качеству -- вроде тех, что у Сазерлендов -- сами по себе безнадежны. Нельзя жить на одних оттяжных эмоциях. Нужно работать еще и с формой, лежащей в основе вселенной, с законами природы, которые, будучи поняты, могут облегчить работу, сократить болезни, а голод почти совсем уничтожить. С другой стороны, технология, основанная на чистом дуалистическом разуме, также забракована, поскольку добивается этих материальных преимуществ, превращая мир в стилизованную помойку. Теперь пора прекратить все забраковывать и получить какие-то ответы. Ответ -- утверждение Федра, что классическое понимание не следует прикрывать сверху романтической приятностью; классическое и романтическое понимания нужно объединить на уровне основ. В прошлом наша общая вселенная разума находилась в процессе побега, отрицания романтического, иррационального мира доисторического человека. С досократовских времен существовала необходимость отрицать страсти, эмоции, чтобы освободить рациональный ум на понимание порядка природы, еще пока неизвестного. Теперь пришло время углубить понимание порядка природы, реассимилировав те страсти, которых сначала бежали. Страсти, эмоции, царство аффектов человеческого сознания -- тоже часть порядка природы. Центральная часть. В настоящее время мы похоронены иррациональным расширением слепого собирания данных в науках, поскольку ни для одного понимания научного творчества не существует рационального формата. Также мы похоронены под огромным слоем стильности в искусствах -- в изящном искусстве -- потому, что в форму, лежащую в основе, мало что ассимилируется или внедряется. У нас есть художники, не обладающие научным знанием, и ученые, не обладающие художественным знанием, а также те и другие, вообще не обладающие никаким духовным чувством притяжения, и результат этого не просто плох, он ужасающ. Время для подлинного нового объединения искусства и технологии уже давно должно было наступить. У ДеВизов я начал говорить о спокойствии духа в связи с технической работой, но был высмеян, поскольку извлек его вне контекста, в котором оно мне первоначально явилось. Теперь, думаю, есть тот самый контекст, чтобы вернуться к спокойствию духа и посмотреть, о чем я говорил. Спокойствие духа -- вовсе не наносное в технической работе. Оно -- вс вместе. Производит его хорошая работа, а уничтожает -- плохая. Спецификации, измерительные инструменты, контроль качества, окончательная проверка -- все это средства для достижения конечной цели: удовлетворения спокойствия духа тех, кто несет ответственность за работу. В действительности в конце имеет значение только их спокойствие духа -- и больше ничего. Причина -- в том, что спокойствие духа -- необходимое условие, предшествующее восприятию Качества за пределами и романтического, и классического Качества -- того Качества, которое объединяет их оба, и которое должно сопутствовать работе при ее выполнении. Способ видеть то, что выглядит хорошо, понимать причины, почему оно выглядит хорошо, и быть заодно с этой хорошестью при выполнении работы -- значит воспитывать внутреннее спокойствие, умиротворение духа с тем, чтобы могла сиять эта хорошесть. Я сказал: "внутреннее спокойствие духа". Оно не имеет прямого отношения к внешним обстоятельствам. Оно может прийти к монаху в медитации, к солдату в тяжелом бою или к слесарю, срезающему последнюю десятитысячную дюйма. Оно уничтожает любое смятение и оглядки назад и влечет за собой полное отождествление с обстоятельствами, и в этом отождествлении уровни следуют за уровнями так же, как и в этом спокойствии -- столь же глубоком и трудном в постижении, как и более знакомые уровни деятельности. Горы достижений -- это Качество, открытое только в одном направлении; они относительно бессмысленны и часто недоступны, если их не брать вместе с океанскими впадинами само-осознания -- так отличающегося от самосознания, -- которое суть результат внутреннего спокойствия духа. Это внутреннее спокойствие духа приходит на трех уровнях понимания. Физическое спокойствие кажется самым легким в достижении, хотя и оно обладает многими и многими уровнями, что удостоверяет способность индусских мистиков жить погребенными заживо многие годы. Умственное спокойствие, при котором совсем нет случайных мыслей, кажется более трудным, но тоже достижимо. Спокойствие же ценностей, при котором нет случайных желаний, а есть лишь простое выполнение жизненных актов без желания, кажется самым трудным. Я иногда думал, что эта внутренняя умиротворенность, это спокойствие духа сходно, если не идентично, с тем успокоением, которого иногда добиваешься, идя на рыбалку, которое и способствует популярности этого занятия. Просто сидеть, опустив леску в воду, не двигаясь, ни о чем по-настоящему не думая и ни о чем по-настоящему не заботясь, -- это, повидимому, снимает все внутренние напряжения и фрустрации, которые не давали тебе до этого решить свои проблемы и несли в твои мысли и действия безобразия и неуклюжесть. Конечно, не стоит идти на рыбалку, чтобы починить мотоцикл. Выпить чашку кофе, прогуляться вокруг дома, а иногда просто отложить работу ради пяти минут тишины -- этого достаточно. Лишь только сделаешь это, как сам почти почувствуешь, что дорастаешь до этого внутреннего спокойствия духа, которое все открывает. К этому внутреннему спокойствию и к Качеству, которое оно проявляет, спиной поворачивается плохой уход. То, что обращает к нему, -хорошо. Формы обращения и отвращения бесконечны, но цель всегда одна. Думаю, когда эта концепция спокойствия духа вводится и делается центральной в акте технической работы, на основном уровне внутри практического рабочего контекста может иметь место сплавление классического и романтического Качества. Я говорил, что это сплавление можно действительно увидеть у опытных механиков и слесарей определенного типа и в их работе. Говорить, что они -- не художники, -- значит неверно понимать природу искусства. Они обладают терпением, заботливостью и внимательностью к тому, что делают; однако, больше того -есть еще какое-то внутреннее спокойствие духа, не выдуманное, но происходящее из определенной гармонии с работой, в которой нет руководителя и нет руководимого. Материал и мысли мастера изменяются вместе в процессе гладких, ровных перемен, пока его разум не успокоится -- в то самое мгновение, когда материал готов. У всех нас были мгновения, когда мы делали именно то, что действительно хотели делать. Просто мы, к несчастью, как-то попали в отъединение таких мгновений от работы. Механик, о котором я говорю, такого разъединения не делает. О нем говорят, что он "заинтересован" в том, что делает, что он "увлечен" работой. А получается такая увлеченность потому, что на режущем краю сознания отсутствует какое бы то ни было ощущение разъединенности субъекта и объекта. "Быть вместе", "быть естественным", "держаться" -- есть куча речевых выражений того, что я имею в виду под отсутствием дуальности субъекта-объекта, поскольку то, что я имею в виду, так хорошо понято в фольклоре, в здравом смысле, в повседневном понимании в мастерской. Но в языке науки слова, выражающие это отсутствие дуальности субъекта-объекта, редки потому, что научные умы запекли сами себя от сознавания такого рода понимания в допущение нормального дуалистического научного взгляда. Дзэн-буддисты говорят о "просто сидении", практике медитации, при которой идея дуальности себя и объекта не господствует в сознании человека. То, о чем я говорю здесь, в уходе за мотоциклом, -- "просто починка", где идея дуальности себя и объекта не доминирует в сознании. Когда не довлеют чувства отъединености от того, над чем работаешь, можно сказать, что ты "неравнодушен" к тому, что делаешь. Вот что такое неравнодушие: ощущение тождества с тем, что делаешь. Когда есть такое ощущение, то видно и обратную сторону неравнодушия -- само Качество. Итак, работая с мотоциклом, как и при выполнении любых других задач, нужно воспитывать, культивироватъ спокойствие духа, которое не отделяет человеческое "я" от человеческого окружения. Когда это делается успешно, то все остальное следует естественно. Спокойствие духа производит правильные ценности, правильные ценности производят правильные мысли. Правильные мысли производят правильные действия, а правильные действия -- работу, которая будет материальным отражением спокойствия в центре всего этого, чтобы и другие могли видеть. Вот что связано с той стеной в Корее. Она была материальным отражением духовной реальности. Думаю, если мы собираемся переделать мир, сделать его более пригодным для жизни, то делать это надо не разговорами об отношениях политического характера, которые неизбежно дуалистичны, полны субъектов, объектов и отношений между ними; и не программами, полными тем, что нужно делать другим людям. Я думаю, такой подход начинает с конца и предполагает, что конец -- и есть начало. Программы политического характера -- важные конечные продукты социального качества, которые могут стать эффективными, толъко если правильна структура, лежащая в основе общественных ценностей. Общественные ценности верны, только если верны индивидуальные ценности. Улучшать мир нужно сначала в собственном сердце, голове и руках, а уже потом работать оттуда наружу. Другне могут говорить о том, как устроить судьбу человечества. Я же просто хочу говорить о том, как починить мотоцикл. И, наверное, то, что я имею сказать, обладает более вечной ценностью.
Появляется городок под названием Риггинс, где мы видим множество мотелей, а за ним дорога ответвляется от каньона и идет вдоль меньшей реки. Кажется, она ведет наверх, в лес. Так и есть, и вскоре нас начинают накрывать тенью высокие, прохладные сосны. Появляется вывеска дома отдыха. Мы забираемся все выше и выше в неожиданно приятные, прохладные зеленые луга, окруженные ельниками. В городке с названием Нью-Мидоуз снова заправляемся и покупаем две банки масла, по-прежнему удивляясь перемене. Но на выезде из Нью-Мидоуз я замечаю, что солнце уже низко, и конец дня начинает угнетать. В другое время дня эти горные луга освежили бы меня больше, но мы слишком далеко забрались. Проезжаем Тамарак, и дорога снова спускается от зеленых лугов на сухие песчаники.
Полагаю, что это все, что я сегодня хочу сказать в Шатокуа. Долгая беседа была и, наверное, самая важная. Завтра мне хочется поговорить о вещах, которые, наверное, обращают человека к Качеству и отвращают от Качества, о некоторых ловушках и проблемах, которые при этом возникают.
Странные ощущения от оранжевого солнечного света на этой песчаной сухой земле так далеко от дома. Интересно, чувствует ли это Крис. Просто какая-то необъяснимая печаль, приходящая в конце каждого дня, когда новый день ушел навсегда, и впереди ничего больше нет, кроме нарастающей темноты. Оранжевый свет становится тусклой бронзой и показывает то же, что и весь день -- но теперь уже, кажется, без особого энтузиазма. На тех сухих холмах, в тех маленьких домиках вдалеке -- люди, которые провели здесь весь день, занимаясь дневной работой, и теперь не находят ничего необычного в этом странном темнеющем пейзаже, в отличие от нас. Наткнись мы на них сегодня пораньше, им, наверное, было бы любопытно, кто мы и зачем здесь. Но сейчас, вечером, им просто плевать на наше присутствие. Рабочий день окончен. Время для ужина, семьи, расслабления и обращения внутрь -- дома. Мы проезжаем незамеченными по этому пустому шоссе через эту странную местность, которую я никогда раньше не видел, и меня начинает одолевать тяжелое чувство отъединенности и одиночества; настроение опускается вместе с солнцем. Мы останавливаемся на заброшенном школьном дворе, и там, под огромным тополем, я меняю в мотоцикле масло. Крис раздражен и спрашивает, почему мы стоим так долго, возможно, и не зная, что раздражает его именно время дня. Но я даю ему посмотреть карту, пока меняю масло, а когда заканчиваю, мы изучаем карту вместе и решаем поужинать в ближайшем хорошем ресторане, который найдем, и остановиться на ближайшей хорошей стоянке. Это его приободряет. В городке с названием Кембридж мы ужинаем, а когда заканчиваем, снаружи уже темно. Мы едем по второразрядной дороге в сторону Орегона вслед за лучом фары -- к маленькому знаку, гласящему "ЛАГЕРЬ БРАУНЛИ", который появляется в горной лощине. В темноте трудно сказать, где мы находимся. Мы едем по грунтовке под деревьями, мимо кустов к столам под навесом. Здесь, кажется, никого нет. Я заглушаю мотор и, пока распаковываемся, слышу ручеек неподалеку. Кроме этого звука и щебета какой-то пичужки ничего больше не слышно. -- Мне здесь нравится, -- говорит Крис. -Очень спокойно, -- отвечаю я. -- Куда мы завтра поедем? -- В Орегон. -- Даю ему фонарик посветить, пока я разбираю вещи. -- А я там уже был? -- Может быть. Не уверен. Я расстилаю спальники и кладу мешок Криса на стол. Новизна этого ночлега нравится Крису. Сегодня хлопот со сном не будет. Вскоре я уже слышу глубокое дыхание: он заснул.
Хотел бы я знать, что сказать ему. Или что спросить. Временами он кажется так близко, и все же эта близость не имеет ничего общего с тем, что спрашивается или говорится. В другое же время он очень далеко и как бы наблюдает за мной из какой-то командной точки, которой мне не видно. Иногда же он просто ребячлив, и никакой связи нет вообще. Временами, когда я думал об этом, мне приходило в голову, что идея о доступности ума одного человека уму другого -- просто разговорная иллюзия, фигура речи, допущение, заставляющее какой-либо обмен между, в сущности, чужими людьми казаться правдоподобным; и что на самом деле отношения одного человека с другим, в конечном итоге, непознаваемы. Попытки постижения того, что существует в мозгу другого человека, искажают то, что видно. Наверное, я ищу какой-то ситуации, в которой все, что ни появлялось бы, появлялось бы неискаженным. Того, как он задает все эти свои вопросы, я не знаю.
26
Я просыпаюсь от холода. Выглядываю из спальника и вижу, что небо -темно-серого цвета. Засовываю голову обратно и снова закрываю глаза. Уже позднее я вижу, как серое небо светлеет; по-прежнему холодно. Видно пар от дыхания. Тревожная мысль, что небо серо от дождевых туч, беспокоит меня, но после тщательного обзора я вижу, что это просто такая серая заря. Кажется, ехать еще слишком рано и холодно, поэтому из мешка я не выползаю. Но сна нет. Сквозь спицы мотоциклетного колеса я вижу спальник Криса на столе, весь перекрученный вокруг него. Крис не шевелится. Мотоцикл тихо возвышается надо мною, готовый к старту, словно ожидал его всю ночь, как какой-то молчаливый хранитель. Серебристо-серый, хромированный и черный -- и пыльный. Грязь из Айдахо, Монтаны, Дакот, Миннесоты. Снизу, с земли, он смотрится очень впечатляюще. Никаких финтифлюшек. Все имеет свое предназначение. Не думаю, что когда-нибудь продам его. Просто незачем. Это не автомобиль с кузовом, который ржавеет за несколько лет. Регулируй мотоцикл, разбирай его, и он будет жить столько же, сколько и ты. Может, даже дольше. Качество. До сих пор оно тащило нас без хлопот.
Лучи солнца лишь слегка дотрагиваются до верхушки утеса над нашей лощиной. Над ручьем появляется локон тумана. Значит, разогреется. Я выбираюсь из спальника, надеваю башмаки, запаковываю все, что можно запаковать, не беспокоя Криса, а потом подхожу к столу и встряхиваю его. Он не реагирует. Я озираюсь по сторонам: работы никакой не осталось, надо будить. Я все еще сомневаюсь, но утренний воздух очень свеж, а я слегка рассержен и нервничаю, поэтому и ору: -- ПОДЪЕМ! -- И он внезапно подскакивает с широко открытыми глазами. Я стараюсь, как могу, и продолжаю побудку первым четверостишием из "Рубайята Омара Хайяма". Утес над нами похож на какой-нибудь утес в пустыне Персии. Но Крис не соображает, что это я такое несу. Он смотрит на верхушку утеса, а потом лишь сидит и щурится на меня. Чтобы воспринимать плохую декламацию с утра, нужно определенное настроение. А в особенности -- декламацию таких стихов. Вскоре мы снова едем по дороге, которая извивается и петляет. Мы устремляемся вниз, в огромный каньон с высокими белыми утесами по сторонам. Ветер просто замораживает на ходу. Дорога выводит на солнечный свет, который, кажется, прогревает меня и сквозь куртку, и сквозь свитер, но скоро мы опять въезжаем в тень стены каньона, где ветер начинает подмораживать снова. Этот сухой пустынный воздух не держит тепла. Губы, обдуваемые ветром, сохнут и трескаются. Несколько дальше мы переезжаем через дамбу и выскакиваем из каньона на какую-то высокогорную полупустыню. Это уже Орегон. Дорога вьется по местности, напоминающей северный Раджастан в Индии, где не вполне пустыня (много ананасов, можжевельника и травы), но и не возделываемые земли тоже -кроме тех мест, где в лощинах или долинах есть небольшой избыток влаги. Эти безумные четверостишия "Рубайята" продолжают вертеться в голове.
...есть что-то в травки узкой полосе,
Что отделяло бы пустыню и посев. Есть страны, где слов "Раб" и "Господин" не знают: Мне жаль Султана, что б на трон там сел...
Перед глазами встают руины древнего дворца Моголов у начала пустыни, где краем глаза он увидал куст дикой розы... ...А первый месяц лета, что так розов... Как там дальше? Но знаю. Мне оно даже не нравится. Я заметил, что с тех пор, как началось это путешествие -- а в особенности с Бозмена -- фрагменты эти кажутся все меньше и меньше частью его памяти и все больше и больше -- моей. Я не уверен, что все это значит... Думаю... Нет, не знаю. Думаю, у этого типа пустыни есть какое-то название, но не могу вспомнить его. На дороге нет никого, кроме нас. Крис орет, что у него снова понос. Мы едем дальше, пока я не замечаю внизу речку, и мы съезжаем с дороги и останавливаемся. На его лице снова смущение, но я говорю, что нам некуда спешить, вытаскиваю смену белья, рулончик туалетной бумаги и кусок мыла и говорю, чтобы он тщательно вымыл руки, когда закончит. Сажусь на омархайямовский камень, созерцаю эту пустыню и чувствую себя неплохо. ...А первый месяц лета, что так розов... о!.. вот, возвращается...
День новый сотни роз дарить нам рад? Но где ж тогда дней прошлых розы спят? А первый месяц лета, что так розов, Из жизни заберет Ямшид и Кайкобад.
...И так далее, и тому подобное...
Давай слезем с Омара и займемся Шатокуа. Для Омара лучшее решение -рассиживать себе, трескать вино и чувствовать себя паршиво от того, что время проходит, поэтому Шатокуа подходит мне как ничто другое по сравнению с этим. Особенно сегодняшний -- о сметке.
Я вижу, как Крис поднимается по склону обратно. Он счастлив.
Мне нравится слово "сметка", потому что оно такое домашнее, такое заброшенное и такое не стильное, что похоже, будто ему нужен друг, и оно не станет отвергать никого, кто ему попадется. В английском языке "сметка" -- старое шотландское слово, раньше им много пользовались американские пионеры, но, как и слово "родня", нынче оно, кажется, совершенно выпало из употребления. Мне оно нравится еще и тем, что точно описывает, что именно происходит со всеми, кто подсоединяется к Качеству. Они наполняются сметкой. Греки называли это enthousiasmos, корень слова "энтузиазм", что буквально означает "наполненный theos'ом" -- то есть Богом или Качеством. Видишь, как все сходится? Человек, наполненный сметкой, не просиживает впустую, рассусоливая обо всяких вещах. Он -- на передней плоскости поезда собственного осознания, он наблюдает за тем, что появляется на рельсах, и готов встретить это нечто, когда оно возникает. Вот что такое сметка.
Крис подходит и говорит: -- Мне уже лучше. -- Хорошо, -- отвечаю я. Мы упаковываем мыло и бумагу, кладем полотенце и сырое белье туда, где они не смогут намочить всего остального, поднимаемся и движемся дальше.
Процесс наполнения сметкой происходит, когда человек спокоен достаточно долгое время для того, чтобы увидеть, услышать и почувствовать настоящую вселенную, а не просто чьи-то зачерствевшие мнения о ней. Однако, в этом нет ничего экзотического. Вот почему мне нравится это слово. Это часто заметно в людях, возвращающихся с долгих, спокойных рыбалок. Они часто склонны ощущать какую-то вину в том, что так много времени потратили "ни на что", поскольку интеллектуального оправдания тому, чем они занимались, нет. Но у вернувшегося рыболова обычно до странности много сметки -- и обычно это касается тех самых вещей, которые ему до смерти надоели несколько недель назад. Он не тратил времени впустую. Так кажется только с нашей ограниченной культурной точки зрения. Если собираешься починить мотоцикл, то первый и самый важный инструмент -- достаточный запас сметки. Если у тебя его нет, то с таким же успехом можешь собрать остальные инструменты и убрать их подальше, поскольку пользы они не принесут. Сметка -- психическое горючее, которое и приводит все в движение. Если ее нет, то нет и никакой возможности починить мотоцикл. Но если она есть, и если знаешъ, как ее сохранить, то в целом мире нет абсолютно ничего, что помешало бы тебе отремонтировать мотоцикл. Это просто обязано случиться. Следовательно, то, за чем нужно постоянно следить и что нужно беречь прежде всего -- это сметка. Первостепенная важность сметки решает проблему формата нашего Шатокуа. Сама проблема заключалась в том, как слезть с общих мест. Если Шатокуа начинает углубляться в дебри подробностей ремонта одной, частной машины, то скорее всего эта машина не будет машиной именно твоего изготовителя и твоей модели, а информация окажется не только бесполезной, но и опасной, поскольку сведения, способные починить одну машину, иногда могут поломать другую. Для получения подробной информации объективного характера нужно пользоваться отдельным руководством для машин конкретного изготовителя и конкретной модели. Помимо этого, пробелы заполняют общие инструкции -- вроде "Справочника автомобилиста" Оделя. Но существуют иные виды подробностей, в которые не пускается ни один справочник, но они остаются общими для всех машин, и их здесь можно привести. Это подробности отношений Качества, сметки, отношений между машиной и механиком, которые так же сложны, как и сама машина. В процессе починки машины всегда возникает нечто низкокачественное -- будь то запылившийся шарнир или случайно запоротый "незаменимый" узел. Такие вещи истощают сметку, рушат энтузиазм и настолько обламывают, что хочется про все это дело просто скорее забыть. Я называю такие штуки "ловушками сметки". Существуют сотни рааличных видов ловушек сметки, а может даже тысячи, а может -- миллионы. Я никогда не смогу узнать, скольких сам не знаю. Я знаю, что только кажется, будто попадал во все представимые ловушки сметки. А предотвращает меня от того, чтобы думать, будто я поразил их все, то, что с каждой новой работой я обнаруживаю их все больше. Уход за мотоциклом начинает расстраивать. Злить. Приводить в ярость. Вот что делает его интересным.
Карта передо мной говорит, что скоро впереди появится городок Бейкер. Я вижу, что мы теперь въехали в более обжитую местность. Здесь больше дождей.
У меня в голове сейчас каталог "Ловушки Сметки, Которые Я Знаю". Я хочу основать совершенно новую область знания -- сметковедение, -- в которое все они сортируются, классифицируются, структурируютоя в иерархии и вступают в отношения между собой в назидание будущим поколениям и для выгоды всего человечества. Сметковедение 101 -- Исследования аффективных, когнитивных и психомоторных блоков в восприятии отношений Качества. Я хотел бы видеть такую карточку где-нибудь в университетском каталоге. В традиционком уходе за мотоциклом сметка расценивается как то, с чем рождаешься или что приобретаешь в результате хорошего воспитания. Непреходящее свойство. От недостатка информации о том, как, приобрести эту сметку, можно допустить, что человек безо всякой сметки -- безнадежный случай. В недуалистическом уходе сметка не является непреходящим свойством. Она переменна, она -- резервуар доброго духа, который можно прибавлять или отнимать. Поскольку она -- результат восприятия Качества, то, следовательно, ловушку сметки можно определить как то, что ведет к потере Качества из виду, а поэтому -- и к утрате энтузиазма по отношению к тому, что делаешь. Как можно догадаться по такому широкому определению, поле это огромно, и здесь можно попытаться дать лишь начальный набросок. Насколько я вижу, существует два основных типа ловушек сметки. Первый -- те, что отшвыривают с пути Качества условиями, возникающими из внешних обстоятельств, и я называю их "задержками". Второй тип -- ловушки, которые отшвыривают с пути Качества условиями в первую очередь внутри тебя самого. Для этих у меня нет никакого родового имени -- разве что "зависы". Сначала займусь внешне обусловленными задержками. В первый раз, когда делаешь какую-нибудь большую работу, кажется, что самые большие хлопоты приносит непоследовательная повторная сборка. Обычно это происходит в то время, когда думаешь, что уже почти все закончил. После многих дней работы, наконец, все сложено вместе, кроме... что это? Втулка соединительного стержня?! Ее как ты мог забыть? О Господи, все надо снова разбирать! И ты почти слышишь, как испаряется сметка. Пссссссс. Ничего не остается, как вернуться назад и снова все разобрать... после периода отдыха продолжителъностью до месяца, который позволяет привыкнуть к этой мысли. Существует два метода, которыми я пользуюсь, чтобы предотвратить задержку непоследовательной сборкой. В основном, я ими пользуюсь, когда влезаю в сложную сборку, о которой ничего не знаю. Здесь следует сделать отступление и сообщить, что есть школа механической мысли, которая считает, что мне вообще не следует влезать в сложную сборку, о которой мне ничего не известно. Мне следует обучиться самому или оставить работу специалисту. Та самая, служащая самой себе, школа механической элитарности, которую я бы хотел видеть в гробу. Это "специалист" сломал радиаторные пластины у моей машины. Я редактировал руководства, написанные для обучения специалистов из "Ай-Би-Эм", и то, что они знают по окончании курса, не столь уж велико. При самостоятельной сборке с самого начала преимущество -- не на твоей стороне, и, быть может, тебе это чего-то будет стоить -- из-за тех частей, которые случайно повредишь; и почти несомненно, все это займет намного больше времени, но когда влезешь туда в следующий раз, то уже намного опередишь специалиста. Ты, с помощью сметки, уже изучил сборку труднейшим способом, и у тебя теперь есть полный набор добрых чувств к ней, которые у специалиста вряд ли когда появятся. Во всяком случае, первый метод для предотвращения ловушки непоследовательной сборки -- записная книжка, куда я заношу порядок разборки и отмечаю все необычное, что может доставить хлопоты при сборке впоследствии. Эта записная книжка становится довольно засаленной и безобразной на вид. Но несколько раз одно-два слова в ней, при записи казавшиеся незначительными, предотвращали поломку и упраздняли многие часы бесполезной работы. В таких заметках следует обращать особое внимание на ориентацию деталей влево-вправо и вверх-вниз, на цветовое обозначение и расположение проводов. Если какие-то детали случайно выглядят сношенными, поврежденными и незакрепленными, то самое время это отметить, чтобы потом можно было закупать все запчасти сразу. Второй метод предотвращения ловушки непоследовательной сборки -- газеты, расстеленные на полу гаража, куда выкладываются все детали слева направо и сверху вниз, как прочитываешь страницу книги. Таким образом, когда собираешь их в обратном порядке, маленькие винтики, шайбочки и штифтики, которые можно легко проглядеть, попадают в зону внимания по мере необходимости. Даже со всеми этими предосторожностями, однако, непоследовательные сборки иногда имеют место, и когда это происходит, ты должен следить за сметкой. Берегись сметочного отчаянья -- когда дико спешишь в попытке восстановить сметку, наверстывая упущенное время. Это только приводит к еще большему числу ошибок. Когда в первый раз замечаешь, что нужно вернуться назад и снова все разобрать, определенно настало время для такого длительного перерыва. Важно отличать от этих сборок те, что оказались непоследовательными из-за того, что не хватило определенной информации. Часто весь процесс сборки превращается в метод "экспериментального тыка", когда приходится все разбирать, чтобы что-то заменить, а потом опять все собирать, чтобы посмотреть, будет работать или нет. Если замена не работает, то это -- не задержка, поскольку полученная информация -- уже настоящее продвижение вперед. Но если сделал всего-навсего старую простую тупую ошибку при повторной сборке, то какую-то долю сметки еще можно спасти знанием того, что вторая разборка и сборка, вероятно, пройдут намного быстрее, чем первая. Ты подсознательно выучил все, так что переучиваться не придется.
Из Бейкера мотоцикл повез нас через леса. Лесная дорога повела на перевал и вниз, по лесам уже на другой стороне. Спускаясь по склону, мы видим, как деревья постепенно редеют -- пока снова не оказываемся в пустыне.
Пульсирующая поломка -- следующая задержка. При такой штуке то, что не работает, внезапно исправляется, как только начинаешь его чинить. К этому типу часто относятся электрические короткие замыкания. Замыкает, когда машину трясет. Только остановишься -- все в порядке. В таком случае это почти невозможно починить. Можно только попытаться заставить его поломаться снова, а если не захочет, то вообще забыть про него. Пульсары становятся ловушками сметки тогда, когда тебя дурачат, и начинаешь думать, что на самом деле починил машину. При любой работе неплохо приходить к подобному заключению, только подождав несколько сотен миль. Пульсары обескураживают, когда возникают вновь и вновь, но ты -- не в худшем положении, чем тот, кто идет к коммерческому механику. На самом деле, твое положение даже более выигрышно. Эти штуки -- в большей степени ловушки сметки для того, кто должен везти машину в мастерскую снова и снова и никогда этим не удовлетворяться. На собственной машине ты можешь их изучать долго -- а этого не может себе позволить коммерческий механик, -- и просто возить с собой инструменты, которые могут понадобиться в следующий раз, когда возникнет эта пульсируюшая поломка, а когда она возникнет -- остановиться и поработать над ней. Когда пульсары возникают повторно, постарайся соотнести их с другими поступками своего мотоцикла. Например, с пропусками зажигания -- они случаются только на выбоинах, только на поворотах, только при ускорении? Только в жаркие дни? Такие соотнесения -- ключ к гипотезам причины-следствия. При некоторых пульсирующих поломках придется бросать все и отправляться на долгие рыбалки, но какими бы утомительными они ни казались, это не страшнее, чем возить мотоцикл к механику пять раз. У меня сейчас сильное искушение удариться в долгие подробности о "Пульсирующих Поломках, Которые Я Знал" с детальным описанием подвигов, которыми они решались. Но это похоже на рыбацкие байки, интересные только рыболову, который не может до конца уловить, почему все зевают. Ему-то в кайф. Следующей, наверное, вслед за неверной сборкой и пульсирующей поломкой, пойдет задержка из-за запчастей -- наиболее обычная наружная ловушка сметки. Здесь человек, делающий все сам, может удариться в депрессию несколькими путями. Запчасти ведь никогда не планируешь покупать, приобретая машину в самом начале. Розничные торговцы любят, чтобы их каталоги были небольшими. Оптовики медлительны, и у них постоянно не хватает персонала по весне, когда все покупают запчасти для мотоциклов. Цены на запчасти -вторая половина ловушки. Широко известна промышленная политика оценивать оригинальное оборудование в расчете на конкуренцию, поскольку покупателъ всегда может пойти в другое место, но отыгрываться на запчастях. Цена на запчасть не только взвинчена за пределы ее себестоимости; установлена специальная цена еще и для тебя, поскольку ты не является коммерческим механиком. Такова хитрая организация, позволяющая механику богатеть, устанавливая детали, вовсе не нужные. И еще один барьер. Запчасть может не подойти. В списках деталей всегда есть ошибки. Запутывают изменения изготовителей и моделей. Партии нестойких деталей иногда не проходят контроль качества, поскольку на заводе такая проверка просто не предусмотрена. Некоторые детали изготовляются отдельными цехами, у которых нет доступа к инженерной информации, необходимой для того, чтобы детали выходили как надо. Иногда они сами запутываются в изменениях изготовителей и моделей. Иногда тот специалист, к которому обращаешься, записывает не тот номер. Иногда даешь ему неверное определение. Но всегда в итоге возникает огромная ловушка сметки: дойти до дому и обнаружить, что новая деталь не работает. Ловушки запчастей можно преодолеть комбинацией нескольких методов. Во-первых, если в городе больше одного магазина запчастей, непременно выбирать тот, где более доброжелательный специалист. Знакомиться с ним по первому классу. Часто оказывается, что он сам -- бывший механик, и может снабдить кучей необходимой информации. Держи всегда в виду тех, кто снижает цены -- у некоторых бывают хорошие контракты. Автомобильные магазины и магазины, высылающие детали по почте, часто запасаются потребительскими деталями по ценам намного ниже тех, что в специализированных. Например, можешь купить роликовую цепь у изготовителей по цене, намного меньшей, чем раздутая цена магазина мотоциклетных принадлежностей. Всегда бери с собой старую деталь, чтобы не купить чего-нибудь не того. Бери кронциркуль, чтобы сравнить размеры. Наконец, если ты так же измучен проблемами запчастей, как и я, и обладаешь кое-какими свободными деньгами, то можно заняться весьма увлекательным делом -самостоятельной механической обработкой деталей. У меня есть маленький токарный станок 6х18 дюймов с фрезеровочным блоком и полный комплект сварочного оборудования: дуга, гелиевая дуга, газ и мини-газ. С их помощью можно наращивать изработанные поверхности металлом, лучшего качества, нежели первоначальный, а затем восстанавливать их стойкость карбидными инструментами. По-настоящему не поймешь, насколько универсальна эта комбинация токарного, фрезерного и сварочного оборудования, пока сам не начнешь ею пользоваться. Если не можешь сделать работу непосредственно сам, то всегда можно сделать хоть что-то, что поможет ее изготовить. Обработка детали очень медленна, и некоторые, например, шарикоподшипники, обработать не сможешь никогда, но сам изумишься, когда поймешь, как можно модифицировать конструкцию детали, чтобы ее можно было обрабатывать на твоем оборудовании; причем эта работа -- далеко не так медленна и иэматывающа, как ожидание того, что какой-нибудь специалист по запчастям с ухмылкой пошлет тебя на завод-изготовитель. А работа -строительство сметки, а не разрушение ее. Ездить на мотоцикле, в котором есть детали, сделанные тобой, -- особое чувство, которое невозможно получить от запчастей, купленных в магазине.
Мы въехали в полынь и пески пустыни, и двигатель зачихал. Я переключаюсь на запасной бак и изучаю карту. Заправимся в городке под названием Юнити, а пока -- вдоль по черной, горячей дороге, через полынь, дальше.
В общем, все это самые распространенные задержки, что я мог вспомнить: непоследовательная сборка, пульсирующая поломка и проблемы с запчастями. Хотя задержки -- и самые распространенные ловушки, они -- только внешняя причина потери сметки. Теперь пришло время рассмотреть некоторые из внутренних ловушек, действующих одновременно с внешними. Как указано в описании курса сметковедения, эту внутреннюю часть области знания можно подразделить ни три основные типа внутренних ловушек сметки: те, что блокируют эмоциональное понимание ("ценностные ловушки"); те, что блокируют познавательное понимание ( "ловушки истины"), и те, что блокируют психомоторное поведение ("мускульные ловушки"). Ценностные ловушки -- во многом самая крупная и самая опасная группа. Изо всех ценностных ловушек наиболее широко распространена и пагубна ценностная ригидность: неспособность переоценить то, что видишь, из-за приверженности предшествующим ценностям. В уходе за мотоциклом ты должен по мере продвижения открывать заново то, что делаешь. Непоколебимые ценности делают это невозможным. Типичная ситуация -- мотоцикл не работает. Все факты перед носом, но ты их не видишь. Смотришь прямо на них, но им пока не хватает ценности. Об этом говорил Федр. Качество, ценность, создает субъекты и объекты мира. Фактов не существует, пока их не создаст ценность. Если ценности твои ригидны, ты не сможешь учиться новым фактам. Это часто проявляется в преждевременном диагнозе, когда уверен, что знаешь, в чем причина неполадки, а когда потом все оказывается не так, то застреваешь. Приходится искать какие-то новые ключи, но прежде, чем сможешь их найти, придется очистить голову от старых мнений. Если же ты заражен ценностной ригидностью, то сможешь проморгать подлинный ответ, даже когда он смотрит прямо на тебя, поскольку не видишь важности этого нового ответа. Испытывать рождение нового факта всегда чудесно. Оно дуалистически называется "открытием" из-за предположения, что этот факт обладает существованием независимо от чьего-либо осознания его. Когда он возникает, то поначалу всегда обладает низкой ценностью. Затем, в зависимости от ценностной раскрепощенности наблюдателя и потенциального качества факта, его ценность возрастает -- либо медленно, либо быстро, -- или убывает, и факт таким образом исчезает совсем. Подавляющее большинство фактов, видов и звуков вокруг нас каждую секунду, отношения между ними и все, что в нашей памяти, -- у всего этого нет Качества, а на самом деле -- есть отрицательное качество. Если бы все они присутствовали в нашем сознании одновременно, оно было бы так загромождено бессмысленной информацией, что мы бы не смогли ни думать, ни действовать. Поэтому мы проводим предварительный отбор, основываясь на Качестве, или, говоря словами Федра, путь Качества предварительно отбирает, какие данные мы собираемся осознавать, и совершает этот отбор так, чтобы наилучшим образом гармонизировать то, что мы есть, с тем, чем мы становимся. Если же попался в ловушку ценностной ригидности, то нужно всего-навсего замедлиться (замедляться придется в любом случае, хочется этого или нет), замедлиться намеренно и пройти еще раз там, где уже проходил, посмотрев, действительно ли те вещи, которые казались важными, важны, и... ну... посидеть, просто уставившись на машину. В этом ничего такого нет. Просто ненадолго свыкнись с этим состоянием. Посмотри так, как на рыбалке смотришь на леску, и пройдет очень немного времени, прежде -- и это так же верно, как и то, что ты сейчас живешь, -- чем начнет поклевывать: это маленький фактик робко, униженно спрашивает, не заинтересован ли ты в нем. Именно так мир прододжает происходить. Заинтересуйся им. Сначала постарайся понять этот новый факт не столько в терминах своей большой проблемы, сколько ради него самого. Проблема твоя, быть может, не настолько и велика, как ты думаешь. А факт, может быть, не так уж и мал. Может, тебе нужен вовсе не этот факт, но, по крайней мере, ты должен в этом очень хорошо удостовериться прежде, чем отсылать его прочь. Зачастую, прежде чем отошлешь его, обнаруживаешь, что у него есть друзья, сидящие прямо рядом с ним и наблюдающие за твоей реакцией. Среди этих друзей как раз может оказаться тот факт, что ты ищешь. Через некоторое время можешь прийти к выводу, что этот клев, который у тебя получается, -- гораздо интереснее твоей первоначальной цели починить машину. Когда это случится, считай, что, вроде, приехал. После этого ты уже не строго механик по мотоциклам, а к тому же еще и мотоциклетный ученый, и полностью преодолел ловушку ценностной ригидности.
Дорога снова поднялась к соснам, но по карте я вижу, что это ненадолго. Вдоль трассы -- рекламные щиты каких-то курортов, под ними -- дети, словно часть рекламы, собирают шишки. Они машут нам, а самый маленький мальчик роняет свои шишки.
Я по-прежнему хочу вернуться к той аналогии с выуживанием фактов. Просто вижу, как кто-то раздраженно спрашивает: -- Да, но что за факты ты ловишь? Здесь должно скрываться нечто большее. Однако, ответ -- уже в том, что если знаешь, какие факты ловить, то больше их не ловишь. Поймал. Сейчас попробую придумать какой-нибудь особенный пример... Можно приводить всякие примеры из области ухода за мотоциклом, но самым показательным образцом ценностной ригидности, пришедшим в голову, все равно будет старая "южноиндийская ловушка для обезьян", эффективность которой зависит как раз от ценностной ригидности. Ловушка состоит из пустого кокосового ореха, привязанного к колышку. Внутри -немножко риса, который можно достать через маленькую дырочку. Дырочка велика настолько, чтобы сквозь нее прошла ручка обезьяны, но слишком мала, чтобы прошел ее кулачок с зажатым в нем рисом. Обезьяна засовывает в орех руку -- и вот она уже поймана не чем иным, как собственной ригидностью ценностей. Она не может переоценить рис. Не может увидеть, что свобода без риса ценнее неволи с рисом. Вот уже идут крестьяне забирать ее. Вот они подхолят... ближе... ближе!.. вс! Какой общий совет -- не частный, а именно общий -- можно дать бедной обезьянке в таких обстоятельствах? Думаю, ты повторишь ей точно то же, что я говорил о ценностной ригидности, -- может, только настойчивее. Существует факт, который этой обезьянке должен быть известен: если она разожмет кулак, она свободна. Но как ей этот факт обнаружить? Исключив ригидность ценностей, ставящую рис выше свободы. Как ей это сделать? Ну, ей следует каким-то образом намеренно замедлиться и вернуться туда, где уже побывала, чтобы посмотреть, действительно ли те вещи, которые она считала важными, важны, а потом перестать дергаться и просто посидеть некоторое время, уставившись на кокосовый орех. Пройдет немного времени, и у обезьяны начнет наклевываться маленький фактик, спрашивая, не заинтересует ли он ее. Она же должна попытаться осознать его не столько в понятиях своей большой проблемы, сколько ради него самого. Эта проблема может оказаться не такой уж большой, как обезьянка думает. А фактик -- не таким уж маленьким. Вот, пожалуй, и вся общая информация, которую ты ей можешь дать.
У Прейри-Сити мы опять выезжаем из горных лесов -- к засушенному городку с широкой главной улицей, которая через центр опять выводит прямо в прерию за городом. Тыкаемся в один ресторан, но он закрыт. Переходим через дорогу и пробуем другой. Дверь открыта, мы садимся и заказываем по солодовому молоку. Ожидая заказа, я достаю план письма, которое Крис собирался писать маме, и отдаю ему. К моему удивлению, он начинает над ним пыхтеть без лишних вопросов. Я откидываюсь на спинку диванчика и не мешаю ему. Не проходит ощущение, что факты, которые я улавливаю в отношении Криса, тоже у меня перед носом, но моя собственная ригидность ценностей не дает их увидеть. Временами кажется, будто мы движемся скорее параллельно, а не совместно, -- а потом, в какие-то случайные моменты, сталкиваемся. Его неприятности дома всегда начинаются, когда он начинает мне подражатъ, командуя другими, в особенности -- своим младшим братом, так, как я командую им. Естественно, другие его команд не переносят, а он не видит, что они имеют полное право пренебрегать ими, -тогда-то весь этот кошмар и начинается. Кажется, ему наплевать, популярен он у кого-либо или же нет. Он хочет быть популярным только у меня. Если учитывать все остальное, то это совсем не здорово. Пора бы ему начинать долгий процесс откола. Этот откол должен проходить как можно легче, но он должен быть. Пора поставить его на собственные ноги. Чем раньше, тем лучше. И теперь, обдумав все, я этому больше не верю. Я не знаю, в чем причина. Тот сон, который продолжает мне сниться, преследует меня, поскольку я не могу избавиться от его смысла: я -- всегда по другую от него сторону стеклянной двери, которую не открываю. Он хочет, чтобы я ее открыл, а я до этого времени всегда отворачивался. Теперь же там появилась новая фигура, которая мне мешает. Странно. Через некоторое время Крис говорит, что устал писать. Поднимаемся, я расплачиваюсь у стойки, и мы уходим.
Снова на дороге, и снова разговор о ловушках сметки. Следующая -- важна. Внутренняя ловушка эго. Эго вовсе не отделено от ценностной ригидности, но является одной из многих причин ее. Если ты себя высоко оцениваешь, твоя способность узнавать новые факты ослаблена. Твое эго изолирует тебя от реальности Качества. Если факты показывают, что ты только что опростоволосился, ты сам не так уж и готов это допустить. Когда ложная информация показывает тебя в хорошем свете, ты, скорее всего, ей поверишь. При любой механической ремонтной работе эго подвергается весьма грубой обработке. Ты постоянно одурачен, постоянно делаешь ошибки, и механик, которому надо защищать свое большое эго, всегда в жутко невыгодном положении. Если ты знаешь достаточно механиков, чтобы думать о них как о группе, и если твои наблюдения совпадают с моими, ты, наверное, согласишься с тем, что механики склонны быть довольно скромными и спокойными. Есть исключения, но в общем, если они не скромны и не спокойны с самого начала, то, кажется, сама работа делает их такими. И еще -- скептиками. Внимательными, но скептиками. Но не эгоистами. Невозможно, занимаясь фигней, приобрести себе хороший вид в деле механического ремонта, -- кроме как в глазах тех, кто не знает, чем ты занимаешься.
...Я собирался сказать, что машина не реагирует на твою личность, но реагирует на твою личность. Просто та личность, на которую она реагирует, -- это твоя подлинная личность, которая по-настоящему чувствует, мыслит и поступает, а не какие бы там ни были ложные, раздутые образы личности, которые может выдумать эго. Из этих ложных образов воздух выходит так быстро и окончательно, что поневоле вскоре оказываешься весьма обескураженным, если развивал свою сметку из эго, а не из Качества. Если скромность не дается легко или естественно, единственный выход из этой ловушки -- все равно симулировать подачу скромности. Если только намеренно допустишь, что толку в тебе немного, твоя сметка резко увеличится, когда факты докажут, что это допущение верно. Таким путем ты сможешь продолжать до тех пор, пока не настанет время, когда факты докажут, что это допущение не верно. Боязнь, следующая ловушка сметки, -- некая противоположность эго. Ты настолько уверен, что все сделаешь не так, что боишься делать что-либо вообще. Зачастую именно это, а вовсе не "лень" -подлинная причина того, что трудно что-либо начать. Эта ловушка боязни, возникающая из перемотивации, может привести к любым видам ошибок, связанных с чрезмерной суетой. Чинишь то, что в починке не нуждается, и преследуешь всякие воображаемые неисправности. Приходишь к дичайшим выводам и встраиваешь в машину всяческие ошибки из-за собственной нервозности. Когда эти ошибки сделаны, то они лишь подтверждают первоначальную недооценку себя. Это ведет к еще бльшим ошибкам, что уводит к большей недооценке, и так далее, по самоподпитывающему циклу. Лучший способ сломать этот цикл, я думаю, -выразить все свои волнения на бумаге. Прочти по возможности все книги и журналы по своему предмету. Боязнь твоя будет этому только способствовать, и чем больше будешь читать, тем более успокаиваться. Следует помнить, что ты добиваешься спокойствия духа, а не просто отремонтированной машины. Начиная ремонтную работу, можно составить на маленьких листочках бумаги список того, что нужно сделатъ, а потом организовать их в должной последовательности. Обнаружишь, что чем больше их организовываешь и переорганизовываешь, тем больше идей приходит в голову. Время, истраченное на это занятие, обычно окупается временем, сбереженным на машину, и не допускает никакой суеты, которая впоследствии создаст тебе же проблемы. Можно как-то уменьшить свою боязнь, принимая тот факт, что в природе не существует механика, который иногда не запарывал бы работу. Главная разница между тобой и коммерческим механиком -- в том, что когда портачит он, ты об этом ничего не слышишь, а просто платишь: эти дополнительные расходы пропорционально распределяются по всем твоим счетам. Когда ошибки делаешь ты сам, то, по меньшей мере, у тебя есть преимущество получения некоторого образования. Скука -- следующая ловушка сметки, приходящая в голову. Она противоположна боязии и обычно сопровождает проблемы эго. Скука означает, что ты сошел с пути Качества, ничего не видишь свежим взглядом, утратил свой "ум новичка", и твой мотоцикл -- в большой опасности. Скука означает, что твой запас сметки истощился, и его надо восполнить прежде, чем что-то делать дальше. Когда скучно, остановись! Сходи в кино. Включи телевизор. Брось все к чертовой матери. Делай что угодно, только не работай с машиной. Если не остановишься, дальше произойдет Большая Ошибка, и тогда вся твоя скука плюс Большая Ошибка объединятся однажды в воскресенье в единый удар и вышибут из тебя всю сметку, -- и вот тогда действительно застрянешь. Мое лучшее лекарство от скуки -- сон. Когда скучно, очень легко заснуть, а после долгого отдыха трудно скучатъ. Следующий мой любимец -- кофе. Работая с машиной, я всегда включаю кофейник. Если ни то, ни другое не срабатывает, значит, более глубокие проблемы Качества беспокоят и отвлекают от того, что у тебя перед носом. Скука -- сигнал к тому, чтобы ты перенес внимание на эти проблемы (ты это и так делаешь) и начал бы их контролировать прежде, чем продолжать работу с мотоциклом. Для меня самая скучная задача -чистить машину. Такая пустая трата времени, кажется. Машина пачкается, как только садишься на нее. Джон всегда поддерживал свой БМВ в образцовом состоянии. На него действительно приятно было смотреть, а мой всегда кажется слегка замызганным. Вот классический ум в работе: внутри работает, как часы, а на поверхности выглядит неопрятно. Одно из решений проблемы скуки при некоторых работах, например, при смазке, смене масла или регулировке, -превратить их в какой-нибудь ритуал. Существует своя эстетика при выполнении какой-то незнакомой работы и своя -- при выполнении знакомой. Я слышал, что есть два вида сварщиков: промышленные, которые не любят никаких сложных конструкций и получают удовольствие от делания чего-то одного снова и снова; и ремонтные, которые терпеть не могут делать одну и ту же работу дважды. Весь прикол заключался в том, что, нанимая на работу сварщика, надо удостовериться, к какому типу он относится, поскольку они не взаимозаменяемы. Я отношусь к последнему классу, и, может быть, поэтому получаю гораздо больше кайфа от поиска неполадок, чем от чего бы то ни было другого, и больше, чем что бы то ни было, не люблю чистить машину. Я мою и чищу ее так, как большинство людей ходит в церковь -- не столько ради того, чтобы узнать что-нибудь новенькое, хотъ я и восприимчив к новому, сколько, в основном, чтобы вновь познакомиться с окружающим. Иногда приятно пройтись по старым тропинкам. Дзэн кое-что говорит о скуке. Его основная практика "просто сидения" -- наверное, самая скучная в мире деятельность (если не считать индуистской практики "захоронения заживо"). В общем-то, ты ничего но делаешь: не движешься, не думаешь, ни о чем не беспокоишься. Что может быть скучнее? И все же в центре всей этой скуки -то самое, чему дзэн-буддизм стремится научить. Что же это такое? Что там, в самом центре скуки, чего не видишь? Нетерпение близко к скуке, но оно всегда возникает из одной причины: недооценки количества времени, которое займет работа. На самом деле, никогда не знаешь, что произойдет, и только очень немногие работы выполняются быстро, как и планировалось. Нетерпение -- первая реакция на задержку; оно вскоре может превратиться в злость, если не будешь осторожен. С нетерпением лучше всего справиться, если выделить себе на работу неопределенное время -- в особенности, на какую-нибудь новую работу, требующую применения незнакомых приемов; если увеличивать отведенное время вдвое, когда обстоятельства заставляют планировать именно таким образом; если пропорционально уменьшать размеры всего, что нужно сделать. Общие цели следует уменьшать по важности, а непосредственные задачи -- пропорционально увеличивать в масштабе. Это требует гибкости ценностей, а смена ценностей обычно сопровождается некоторой потерей сметки, но это -- та жертва, которую следует принести. Она не сравнится с утратой сметки, которая произойдет, если случится Большая Ошибка вследствие нетерпения. Мое любимое упражнение по пропорциональному уменьшению -- чистка гаек, болтов, штифтов и отверстий с внутренней резьбой. У меня просто фобия по поводу сбитых, запоротых, заржавевших или забитых грязью резьб, из-за которых гайки откручиваются медленно или туго; и когда я такую резьбу нахожу, то замеряю ее штангенциркулем и резьбомером, вытаскиваю метчики и головки, снова нарезаю ее, потом проверяю, смазываю, и вот тогда мне открывается целая новая перспектива на терпение. Другое упражнение -- уборка инструментов, бывших в работе и валяющихся по всей мастерской. Это хорошо потому, что один из первых предупредительных знаков нетерпения -- раздражение из-за того, что не можешь сразу взять инструмент, который именно сейчас позарез нужен. Если просто остановиться и аккуратно разложить все по местам, то и инструмент найдешь, и умеришь нетерпение -- без лишней траты времени и вреда для работы.
Мы въезжаем в Дэйвилль, а мое мягкое место как будто в бетон превратилось.
Ну, вроде, кажется вс про ловушки сметки. Их, конечно, гораздо больше. На самом деле, я только коснулся этого предмета, чтобы показать, что в нем есть. Почти любой механик мог бы часами вкачивать в тебя информацию о таких ценностных ловушках, про которые я ничего не знаю. Открывать их великое множество при выполнении почти любой работы тебе придется самому. Возможно, лучше всего выучить одно: как узнавать ценностную ловушку, когда попадаешь в нее, и справляться с ней прежде, чем продолжать работу над машиной.
В Дэйвилле -- огромные раскидистые деревья около эаправочной станции, где мы ждем служителя. Никто не появляется, и мы, не желая снова садиться за мотоцикл, разминаем затекшие ноги под деревьями. Большие кроны почти накрывают дорогу. Странно в такой засушливой местности. Служитель по-прежнему не показывается, но его конкурент с заправки напротив, через узкий перекресток, видит все это и вскоре подходит наполнить нам бак. -- Я не знаю, куда Джон девался, -- говорит он. Когда Джон, наконец, появляется, то благодарит второго служителя и гордо произносит: -- Мы всегда так друг друга выручаем. Я спрашиваю, есть ли здесь где-нибудь место для отдыха, и он отвечает: -- Можете отдохнуть у меня на лужайке. -- Показывает на свой дом под тополями через дорогу: лужайка там -- три или четыре фута в диаметре. Мы так и делаем, растягиваемся в высокой зеленой траве, и я вижу, что трава и деревья орошаются из придорожной канавы, где течет чистая вода. Должно быть, мы проспали с полчаса, прежде чем увидели Джона в кресле-качалке на травке рядом с нами; он разговаривает с пожарником, сидящим в другом кресле. Я слушаю. Меня интригует ритм разговора. Беседа намеренно ни к чему не приведет, она -- просто так, заполнить время. Я не слышал такого размеренного, медленного разговора годов с тридцатых, когда так говорили мои дедушка, прадедушка, дядья и братья дедушки: дальше, дальше и дальше, безо всякой цели или смысла, если не считать занятия времени, словно покачивание кресла. Джон замечает, что я проснулся, и мы тоже немного беседуем. Он говорит, что вода для поливки поступает из "Канавы Китайца": -- Белого ни в жисть не заставишь выкопать такую канаву, -- говорит он. -- Ее прорыли восемьдесят лет назад, когда думали, что тут есть золото. Теперь такой канавы уже нигде не найдешь. Он подтверждает, что именно поэтому деревья -- такие большие. Мы коротко рассказываем, откуда мы и куда едем, а когда собираемся уезжать, Джон говорит, что счастлив был встретиться с нами, и он надеется, что мы хорошо отдохнули. Выезжая под деревья, Крис оборачивается и машет ему, а тот улыбается и машет в ответ.
Пустынная дорога вьется по горным ущельям и между склонов. Это пока -- самая сухая местность.
Теперь я хочу поговорить о ловушках истины и мускульных ловушках, и на этом Шатокуа сегодня закончить. Ловушки истины касаются постигаемых данных, которые находятся внутри вагонов поезда осознания. По большей части, эти данные должным образом манипулируются привычной дуалистической логикой и научным методом, о которых говорилось раньше, сразу после Майлз-Сити. Но есть одна ловушка истины, которая сюда не попадает -- ловушка логики "да-нет". Да и нет... это или то... один или ноль. На таком элементарном различении по двум признакам построено все человеческое знание. Это демонстрируется компьютерной памятью, которая хранит все свое знание в форме бинарной информации. Она содержит только единицы и ноли -- и вс. Поскольку мы к этому не привыкли, то обычно не видим, что существует третий возможный логический термин, равный "да" и "нет", способный расширять наше понимание в непризнанном направлении. У нас даже нет для него названия, поэтому придется пользоваться японским словом му. Му означает "не вещь". Как и "Качество", оно указывает наружу процесса дуалистического различения. Му просто говорит: "Нет класса; ни ноль, ни единица, ни да, ни нет." Оно утверждает, что контекст вопроса таков, что ответы "да" и "нет" ошибочны, и их оба не следует давать. "Не задавай вопроса, " -- вот что оно говорит. Му становится уместным, когда контекст вопроса слишком мал для истины ответа. Когда дзэнского монаха Джошу спросили, обладает ли пес природой Будды, тот сказал: "Му," -- в том смысле, что если бы он ответил так или этак, то ответил бы неправильно. Природу Будды нельзя ухватить вопросами, требующими ответа "да" или "нет". То, что му существует в естественном мире, исследуемом наукой, очевидно. Просто мы, как обычно, обучены своим наследием не видеть его. Например, снова и снова утверждается, что контуры компьютера проявляют только два состояния -- напряжение, принимаемое за "единицу", и напряжение, принимаемое за "ноль". Но ведь это же глупо! Любой техник-радиоэлектронщик знает, что это не так. Попытайся найти напряжение, представляющее единицу или ноль, когда питание отключено! Контуры -- в состоянии му. Они -- ни на единице, ни на ноле, они -- в неопределенном состоянии, не имеющем смысла в понятиях единиц и нолей. Во многих случаях вольтметр будет показывать значения "блуждающего заземления", в которых техник читает не характеристики контуров компьютера, а характеристики самого вольтметра. Вот что происходит: состояние отключенного питания -- часть контекста, более широкого, нежели контекст, в котором состояния "один-ноль" считаются универсальными. Вопрос о единице или ноле "не задан". И существует множество иных состояний компьютера, помимо отключенного питания, в которых можно найти ответы му из-за контекстов шире универсальности единиц-нолей. Дуалистический ум склонен думать о явлении му в природе как о некоем контекстуальном надувательстве или о неуместности, но му обнаруживается во всех научных исследованиях, а природа никого не надувает, и ответы природы никогда не бывают неуместными. Великая ошибка, просто какая-то нечестность -заметать му-ответы природы под ковер. Признание и оценивание этих ответов очень сильно поможет в приведении логической теории ближе к экспериментальной практике. Каждый лабораторный ученый знает, что часто результаты его экспериментов выдают ответы му на вопросы "да-нет" -- на которые и рассчитывались эксперименты. В таких случаях он считает эксперимент плохо разработанным, бранит себя за глупость и, в лучшем случае, расценивает "истраченный впустую" эксперимент, выдавший ответ му, как некий холостой ход, который сможет помочь предотвратить ошибки в разработке будущих экспериментов по принципу "да-нет". Низкое оценивание эксперимента, выдавшего ответ му, не оправдано. Ответ му -- важный ответ. Он сообщил ученому, что контекст его вопроса слишком мал для ответа природы, и что он должен расширить контекст вопроса. Это очень важный ответ! Им в огромнейшей степени улучшается понимание природы -- что и было целью эксперимента с самого начала. Можно очень твердо отстаивать утверждение, что наука в большей степени развивается своими ответами му, нежели своими ответами "да" или "нет". "Да" или "нет" подтверждают или отрицают гипотезу. Му говорит, что ответ -- за пределами гипотезы. Му -- "явление", вдохновляющее на научное исследование в первую очередь! В нем нет ничего мистического или эзотерического. Просто наша культура деформировала нас, и мы выносим низкое ценностное суждение о нем. В уходе за мотоциклом ответ му, даваемый машиной на многие диагностические вопросы, поставленные ей, -- главная причина утраты сметки. Такого не должно быть! Когда получаашь неопределенный ответ на свой тест, это означает одно из двух: либо процедуры твоего теста не выполняют того, что ты думаешь, либо твое понимание контекста вопроса требует расширения. Проверь свои тесты и снова изучи вопрос. Не отбрасывай тех ответов му! Они так же жизненно необходимы в каждой своей малости, как и ответы "да" или "нет". Они более жизненно необходимы. Они -- то, на чем растешь!
...Кажется, наш мотоцикл немного раскаляется... но это, наверное, просто горячая сухая местность, по которой мы едем... Я оставлю ответ в состоянии му... пока не станет лучше или хуже... Мы надолго останавливаемся в городке Митчелл выпить солодового шоколадного напитка. Городок угнездился среди сухих холмов, которые видно из широкого окна. На грузовике подъезжают какие-то ребята, останавливаются, выгружаются оттуда, заходят в ресторан и начинают в нем как-то доминировать. Они достаточно прилично себя ведут -- в разумных пределах, -- они просто шумны и энергичны, но можно заметить, что дама, управляющая ресторанчиком, слегка нервничает по их поводу. Снова сухая пустыня, пески. Мы по ним и едем. День заканчивается: проехали мы очень много. У меня все уже болит от долгого сидения на мотоцикле. Устал как собака. Крис тоже -- еще в ресторане. К тому же, он подавлен. Может, он... ну... ладно, не стоит...
Расширение му -- единственное, что я хочу сказать сейчас насчет ловушек истины. Пора переключиться на психомоторные ловушки. Это -- царство понимания, наиболее непосредственно связанное с тем, что происходит с машиной. Здесь во многом самой раздражающей ловушкой сметки являются неадекватные инструменты. Ничто даже приблизительно так не деморализует, как завис с инструментами. Покупай хорошие инструменты, коль скоро можешь себе это позволить, -- и никогда не пожалеешь. Если хочешь сэкономить, не прогляди объявлений о распродажах в газетах. Хорошие инструменты, как правило, не снашиваются, а хорошие инструменты, уже побывавшие в употреблении, намного лучше превосходных новых. Изучай каталоги инструментов. Сможешь много из них почерпнуть. Если не считать плохих инструментов, основная ловушка сметки -- плохая окружающая обстановка. Обращай внимание на хорошее освещение. Поразительно, какое количество ошибок поможет предотвратить немного света. Небольшого физического дискомфорта избежать не удастся, но если его много, например, когда слишком жарко или холодно, ты можешь отшвырнуть свои оценки очень далеко, если не будешь осторожен. Если слишком замерз, например, то будешь торопиться и, вероятно, наделаешь ошибок. Если жарко, твой порог злости опускается слишком низко. Избегай по возможности внепозиционной работы. Маленькие табуретки с обеих сторон мотоцикла намного увеличат терпеливость, и ты с меньшей вероятностью запорешь узлы, с которыми работаешь. За некоторые самые серьезные повреждения отвечает одна психомоторная ловушка сметки -- мускульная нечувствительность. Частично она является результатом недостатка кинестезии, неумения понять, что хотя внешние части мотоцикла и грубы, внутри двигателя -нежные, точные детали, которые легко повредить мускульной нечувствительностью. Есть такое "чувство механика", очевидное для тех, кто знает, что это такое, но труднообъяснимое для тех, кто этого не знает; и видя, как над машиной работает человек, у которого его нет, будешь страдать вместе с его машиной. Чувство механика происходит из глубокого внутреннего кинестетического ощущения эластичности материалов. У некоторых материалов, керамики, например, ее очень мало: делая нарезку по фарфору, надо быть осторожнее и не прилагать очень больших усилий. Другие материалы, например, сталь, обладают огромной эластичностью, большей, чем у резины, но в том диапазоне, в котором работаешь (если не применяешь больших механических сил), эластичность эта не проявляется. С помощью гаек и болтов ты попадаешь в диапазон больших механических сил, и следует понимать, что внутри таких диапазонов металлы эластичны. Затягивая гайку, достигаешь такой точки, когда она "болтается": контакт есть, а запас эластичности не выбран. Потом гайка "подогнана": когда выбирается легкая поверхностная эластичность. И, наконец, есть диапазон "тугой" гайки, когда выбрана вся эластичность. Сила, требуемая для достижения этих трех точек, различна для каждого размера гайки и болта, болтов со смазкой и стопорных гаек. Различны силы для стали и кованого железа, меди и алюминия, пластиков и керамики. Однако, человек с чувством механика знает, когда что-то затянуто туго, и вовремя останавливается. Человек без оного проходит прямиком мимо этой точки и срывает резьбу или ломает узел. "Чувство механика" подразумевает понимание не только эластичности металла, но и его мягкости. Внутренности мотоцикла содержат поверхности, в некоторых случаях точные до одной тысячной дюйма. Если уронишь такую деталь или стукнешь по ней молотком, если на нее попадет грязь или поцарапаешь ее, то она утратит точность. Важно понимать, что металл за поверхностями обычно выдерживает сильные воздействия и напряжения, сами же поверхности -- нет. Когда дело доходит до застрявших или труднодоступных точных деталей, человек с чувством механика старается не повредить поверхности и, когда возможно, применяет инструменты к непрецизионным поверхностям той же самой детали. Если же ему надо работать на самих таких поверхностях, он всегда будет пользоваться чем-то более мягким. Для такой работы имеются латунные, пластиковые, деревянные, резиновые и свинцовые молотки. Пользуйся ими. На тиски можно ставить пластмассовые, медные и свинцовые прокладки. Ими тоже пользуйся. Обращайся с точными деталями нежно. Никогда об этом не пожалеешь. Если у тебя есть тенденция колотить до всему, с чем работаешь, возьми себе за труд и попытайся не спеша выработать немного уважения к достижению, которым является точная деталь.
Длинные тени в пустыне, через которую мы ехали, оставили после себя какое-то тоскливое, подавленное ощущение...
Может, виновата обычная вечерняя депрессия, но после всех сегодняшних разговоров осталось такое чувство, что я как-то обошел то, ради чего все это говорилось. Некоторые могут спросить: "Ну, так если я избегну всех этих ловушек сметки, тогда у меня вс с машиной получится?" Ответ тут, конечно же: нет; ничего у тебя с машиной не выйдет. Кроме этого надо еще и жить правильно. То, как живешь, предрасполагает избегать ловушек и видеть нужные факты. Знаешь, как написать совершенную картину? Это легко. Сделай себя совершенным, а потом просто пиши ее естественно. Именно так поступают все знающие люди. Создание картины или починка мотоцикла неотделимы от остального существования. Если ты -- неряшливый мыслитель шесть дней в неделю, когда не работаешь над своей машиной, то какие методы избегания ловушек, какие трюки вдруг сделают тебя проницательным на седьмой? Тут все взаимосвязано. Но если ты -неряшливый мыслитель шесть дней в неделю, а на седьмой по-настоящему постараешься стать проницательным, то, может быть, следующие шесть дней уже не пройдут так неряшливо, как предыдущие. Я, наверное, пытаюсь предложить по части этих ловушек сметки просто срезание углов на пути к тому, чтобы жить правильно. Подлинный мотоцикл, над которым работаешь, -- мотоцикл под названием "ты сам". Машина, которая кажется "вон там, снаружи", и личность, которая кажется "вот тут, внутри", -- не две разные веши. Они растут к Качеству или же отпадают от Качества вместе.
Мы приезжаем в Прайнвилл-Джанкшн, когда до захода солнца остается всего несколько часов. Мы сейчас на перекрестке с 97-й трассой, откуда повернем на юг; я наполняю бак на углу, а потом вдруг чувствую такую усталость, что захожу за угол станции, сажусь на крашеную желтым цементную обочину, вытягиваю ноги на гравий, и последние лучи солнца бьют мне в глаза сквозь кроны деревьев. Подходит Крис и тоже садится, и мы оба ничего не говорим, но это пока -- самая худшая депрессия у нас обоих. Столько трепать языком про ловушки сметки -- и вот сам попал в такую. Может, это усталость. Нам надо где-то поспать. Некоторое время я наблюдаю, как по трассе едут машины. В них есть что-то одинокое. Нет, не одинокое -- хуже. Ничего в них нет. Как выражение на лице служителя, когда тот наполняет бак. Ничего. Никакая обочина под ногами -никакой гравий на никаком перекрестке, на пути никуда. У водителей этих машин тоже есть что-то такое. Они похожи на нашего служителя с заправки: таращатся прямо перед собой в каком-то персональном трансе. Я не видел такого с тех пор, как... как Сильвия это заметила в первый день. Все выглядят так, словно едут в похоронной процессии. Время от времени кто-нибудь один бросает быстрый взгляд и безо всякого выражения снова отворачивается, словно не лезет не в свои дела, словно смущен тем, что мы заметили, как он на нас посмотрел. Я теперь это замечаю потому, что мы долгое время с таким не сталкивались. Машину водят тоже по-другому. Они движутся с равномерной максимальной скоростью, допустимой при езде в черте города, будто стремятся куда-то добраться, будто то, что вот сейчас прямо здесь -- через него надо поскорее проехать. Водители, мне кажется, думают скорее о том, где хотят быть, чем о том, где есть. Понял, в чем дело! Мы приехали на Западное Побережье! Мы снова -- чужие! Толпа, я просто забыл о самой большой ловушке сметки. Похоронная процессия! Та, в которой участвуют все: этот раздутый хайпом, суперсовременный эго-стиль жизни по принципу "да идите вы все на хуй", считающий, что владеет всей этой страной. Мы выпали из него так надолго, что я совсем про него забыл. Мы вливаемся в поток, текущий на юг, и я чувствую, как эта хайповая опасность настигает нас. В зеркальце вижу, как какая-то сволочь садится мне прямо на хвоста и не хочет проезжать дальше. Я выхожу на семьдесят пять, но он не отстает. Девяносто пять -- и мы отрываемся. Мне это совсем не нравится. В Бенде останавливаемся и ужинаем в модерновом ресторанчике, куда люди тоже заходят и едят, не глядя друг на друга. Обслуживание -- превосходное, но безличное. Еще дальше на юг находим чахлый лесок, разделенный на смешные участочки. Очевидно, проект какого-нибудь "разработчика недвижимости". На одном, подальше от Трассы, расстилаем спальники и обнаружираем, что слой хвои едва прикрывает должно быть многофутовый слой мягкой, рыхлой пыли. Я никогда ничего подобного не видел. Придется быть осторожнее, чтобы не разворошить ногами хвою, а то пыль будет летать повсюду. Мы расстилаем брезент, а на него кладем спальники. Кажется, сгодится. Немного разговариваем с Крисом о том, где мы сейчас и куда едем. В сумерках я смотрю на карту, потом зажигаю фонарик. Сегодня проехали 325 миль. Ничего себе. Крис, кажется, устал так же основательно, как и я, и, как и я, готов немедленно заснуть.
ЧАСТЬ 4
27
Почему ты не выходишь из тени? Как ты на самом деле выглядишь? Ты чего-то боишься, да? Чего ты боишься? За фигурой в тени -- стеклянная дверь. Крис -за ней, знаками показывает мне, чтобы я открыл ее. Он уже старше, но на лице -- все такое же умоляющее выражение. "Что мне теперь делать?" -- хочет знать он. -- "Что мне делать дальше?" Он ждет, чтобы я объяснил ему. Время действовать. Я изучаю фигуру в тени. Она -- не столь всемогуща, как казалось раньше. "Кто ты?" -- спрашиваю я. Нет ответа. "По какому праву закрыта эта дверь?" По-прежнему нет ответа. Фигура молчит, но вдобавок еще и ежится. Боится. Меня. "Есть кое-что похуже, чем прятаться в тени, да? Поэтому ты молчишь?" Она, кажется, дрожит, отступает, словно чувствуя, что я собираюсь сделать. Я жду, а потом придвигаюсь ближе. Отвратительная, темная, злая тварь. Ближе, глядя не на нее, а на стеклянную дверь, чтобы не спугнуть. Делаю еще одну паузу, собираюсь и -- бросок! Мои руки проваливаются во что-то мягкое там, где должна быть шея. Фигура корчится, я сжимаю сильнее, как держат змею. И вот теперь, сжимая все крепче и крепче, мы выйдем на свет. Вот так! А ТЕПЕРЬ ПОСМОТРИМ НА ЛИЦО! "Папа!" "Пап!" -- я слышу голос Криса из-за двери? Да! В первый раз! "Папа! Пап!"
-- Папа! Пап! -- Крис дергает меня за рубашку. -- Папа! Проснись! Пап! Он плачет, начиная уже всхлипывать: -- Папа, перестань! Проснись! -- Хорошо, Крис. -- Пап, проснись! -- Я проснулся. -- Едва различаю его лицо в раннем утреннем свете. Мы -- под деревьями где-то на открытом воздухе. Рядом мотоцикл. Наверное, где-то в Орегоне. -- Со мной уже все в порядке, просто кошмар приснился. Он продолжает плакать, и я некоторое время тихонько сижу с ним. -- Все хорошо, -- говорю я, но он не перестает. Очень сильно испугался. Я тоже. -- Что тебе снилось? -- Я пытался увидеть чье-то лицо. -- Ты кричал, что убьешь меня. -- Нет, не тебя. -- Кого? -- Кого-то во сне. -- А кто это? -- Я не уверен. Плакать Крис перестает, но его все еще трясет от холода. -- Ты увидел лицо? -- Да. -- Как оно выглядело? -- Это было мое лицо, Крис, я тогда и закричал... Просто плохой сон. -- Я говорю ему, что он весь дрожит, и что он должен залезть обратно в мешок. Он слушается. -- Так холодно, -- говорит он. -- Да. -- В раннем свете я вижу пар от нашего дыхания. Потом он забирается в свой мешок с головой, и я вижу только свой пар. Я не сплю. Тот, кому приснилось, -- вовсе не я. Федр. Он просыпается. Ум, разделенный против самого себя... я... Я -- та зловещая фигура в тени. Я -- отвратительный... Я всегда знал, что он вернется... Теперь дело в том, чтобы к этому подготовиться... Небо под деревьями -- такое серое и безнадежное. Бедный Крис.
28
Отчаянье нарастает. Будто растворяешься в одном из таких фильмов: когда знаешь, что ты -- не в реальном мире, но он все равно кажется реальным. Холодный, бесснежный ноябрьский день. Ветер заносит грязь сквозь трещины в закопченных стеклах старого автомобиля, и Крис -- ему шесть -- сидит рядом, закутанный в свитеры, потому что печка не работает, и в грязные окна продуваемого насквозь автомобиля они видят, что движутся вперед, к серому бесснежному небу между стен серых и серовато-коричневых зданий с кирпичными фасадами, по осколкам и мусору на улицах. -- Где мы? -- спрашивает Крис, а Федр отвечает: -- Я не знаю, -- и он действительно не знает, его разума почти что совсем уже нет. Он потерянно перемещается по серым улицам. -- Куда мы едем? -- спрашивает Федр. -- К раскладушникам, -- отвечает Крис. -- А они где? -- спрашивает Федр. -- Не знаю, -- отвечает Крис. -- Может, если будем просто ехать, то увидим их. И поэтому эти двое все едут и едут по бесконечным улицам в поисках раскладушников. Федру хочется остановиться, положить голову на руль и просто отдохнуть. Копоть и серость залезли в глаза и почти смазали узнавание у него в мозгу. Одна табличка с названием улицы похожа на другую. Одно серо-коричневое здание -- на следующее. Все дальше и дальше едут они, ища раскладушников. Но раскладушников, знает Федр, он никогда не найдет. Крис начинает медленно и постепенно соображать: что-то не так, человек, управляющий машиной, -- на самом деле больше ею не управляет капитан мертв а машина беспилотна и он не знает этого а только чувствует и говорит остановись и Федр останавливается. Сзади сигналит автомобиль, но Федр неподвижен. Сигналят и другие машины, потом еще и еще, и Крис в панике кричит: -- ПОЕЗЖАЙ! -- и Федр медленно и мучительно давит ногой на сцепление и трогает машину с места. Медленно, как во сне, они движутся по улицам. -- Где мы живем? -- спрашивает Федр испуганного Криса. Крис помнит адрес, но не знает, как туда добраться; но размышляет, что если спросить достаточно много людей, дорогу найти можно, поэтому и говорит: "Останови машину", выходит, спрашивает, как проехать, и ведет лишившегося ума Федра меж бесконечных стен из кирпича и битого стекла. Много часов спустя они приезжают, и мама в ярости, что они так поздно. Она никак не может понять, почему они не нашли раскладушников. Крис объясняет: "Мы искали везде", но при этом бросает на Федра быстрый взгляд, полный страха, ужаса перед чем-то неизвестным. Вот где все это началось для Криса. Такого больше не произойдет... Думаю, сейчас нужно спуститься в Сан-Франциско, посадить Криса на автобус домой, а самому продать мотоцикл и сдаться в больницу... нет, последнее кажется таким бесцельным... не знаю, что и делать. Поездка же не пройдет полностью впустую. По крайней мере, у него обо мне останутся хорошие воспоминания, когда вырастет. От этого тревога спадает. За такую мысль хорошо держаться. Вот я и буду за нее держаться. А тем временем просто продолжим нормальную поездку и будем надеяться, что все станет лучше. Ничего не отбрасывай. Никогда, никогда ничего не отбрасывай.
Ну и холодина! Как зимой! Где это мы, что вокруг так холодно? Должно быть, где-то очень высоко. Я выглядываю из спальника и на этот раз вижу изморозь на мотоцикле. В раннем свете хромовый бензобак переливается искрами. На черной раме, куда попадают лучи солнца, иней превращается в бусинки росы, которые скоро стекут на колесо. Слишком холодно разлеживаться. Я вспоминаю про пыль под слоем хвои и ставлю ноги на землю очень осторожно, чтобы не потревожить ее. У мотоцикла я все распаковываю, вытаскиваю теплое белье и натягиваю на себя, потом -- одежду, свитер, куртку. Холодно по-прежнему. Ступая по рыхлой пыли, выхожу на грунтовку между соснами, которая нас сюда привела, и делаю стофутовый рывок по ней, потом перехожу на размеренный бег и, наконец, останавливаюсь. Вот так лучше. Нет ни звука. Иней небольшими пятнами осел и на дорогу тоже, но он уже тает, и там, куда достают лучи солнца, дорога -влажная и темная. Такие белые, кружевные и нетронутые пятна инея. И на деревьях. Я тихо возвращаюсь обратно -- словно чтобы не потревожить восхода. Ощущение ранней осени. Крис еще спит, и мы не сможем никуда ехать, пока воздух не прогреется. Самое время подрегулировать мотоцикл. Я поворачиваю ручку на боковой крышке над воздушным фильтром и из-под фильтра достаю изношенный и грязный сверток с дорожным инструментом. Руки у меня не гнутся от холода, тыльные стороны покрыты морщинами. Хотя эти морщины -- не от мороза. В сорок они -- признак надвигающейся старости. Я укладываю сверток на сиденье и разворачиваю его... вот они все... как со старыми друзьями встречаешься. Я слышу Криса, бросаю взгляд через сиденье и вижу, что он шевелится, но не встает. Наверное, просто ворочается во сне. Через некоторое время солнце становится жарче, и руки у меня уже не так коченеют, как раньше.
Я собирался поговорить немного о народной мудрости при ремонте мотоцикла, о сотнях тех вещей, что узнаешь по мере продвижения, которые обогащают то, что ты делаешь, не только практически, но и эстетически. Хотя это кажется сейчас слишком тривиальным, я бы не сказал, что это так. Однако, теперь мне хочется повернуть в другую сторону, где можно будет закончить историю о нем. Я ее так и не закончил, поскольку не думал, что это окажется необходимо. Теперь же, я считаю, в самый раз ее закончить за то время, что мне осталось.
Железо этих ключей -- такое холодное, что больно рукам. Но это -- хорошая боль. Настоящая, а не воображаемая, и она -- здесь, абсолютно, в моих руках.
...Когда идешь по тропе и замечаешь, что от нее отходит другая тропа под углом, скажем, 30 градусов, немного дальше с той же стороны -- еще одна, под более широким углом, скажем, 45 градусов, а еще дальше -- третья, уже под прямым углом, то начинаешь понимать, что где-то там есть какая-то точка, куда ведут все эти тропы, и что, возможно, уже многим показалось стоящим идти туда; и начинаешь из простого любопытства сам задаваться вопросом, а не сходить ли и тебе тем путем. В своей погоне за концепцией Качества Федр снова и снова замечал маленькие тропинки, уводившие в какую-то точку с одной стороны его пути. Он считал, что уже знал об общей идее, к которой все они вели -- к Древней Греции -- но теперь начал сомневаться, не проглядел ли он там чего-нибудь. Уже много спустя после того, как Сара зашла к нему со своей лейкой и вложила ему в голову идею Качества, он спросил ее, где в английской литературе обучали Качеству как предмету. -- Господи Боже мой, да не знаю я, я же не английский преподаю, -- отвечала та. -- Я же преподаю классику. Моя область -- греческий. -- А Качество -- это какая-то часть греческой мысли? -- спросил он. -Качество -- это каждая часть греческой мысли, -- сказала она, и он задумался. Иногда под ее манерами старой перечницы он замечал некую тайную осмотрительность: будто она, словно дельфийский оракул, произносила вещи со скрытым значением; но он никогда не был в этом уверен. Древняя Греция. Странно, что для них Качество было всем в то время, как сегодня даже произнести странно, что Качество реально. Что за невидимые перемены произошли? Вторую тропинку к Древней Греции указало то, что весь этот вопрос -- Что есть Качество? -- внезапно вдвинулся в систематическую философию. Он думал, что уже покончил с этой темой. "Качество" же открыло все вновь. Систематическая философия -- греческое изобретение. Греки, таким образом, поставили на ней свою постоянную печать. Утверждение Уайтхеда(18), что вся философия -- не что иное, как "примечание к Платону", может быть очень хорошо подкреплено. Вся эта неразбериха с реальностью Качества должна была начаться где-то там, в прошлом. Третья тропа появилась, когда он решил стронуться из Бозмена в сторону докторской степени по философии, которая была ему необходима, чтобы продолжить преподавание в Университете. Он хотел продолжать исследования значения Качества, начатые на уроках английского. Но где? И в какой дисциплине? Ясно, что термина "Качество" не существовало в рамках ни одной дисциплины, если этой дисциплиной не была философия. А по своему опыту с философией он знал, что дальнейшие изыскания вряд ли откроют ему что-либо, касающееся очевидно мистического термина в английском творческом письме. Он все больше и больше начинал сознавать возможность того, что программы, по которой он мог бы изучать Качество в понятиях, напоминавших бы те, в которых он сам его формулировал, попросту может не существовать. Качество лежало не только за пределами любой академической дисциплины, оно лежало еще и вне досягаемости методов всей Церкви Разума. Вот это будет Университет, которые согласится принять докторскую диссертацию, в которой соискатель отказывается определить свой основной термин. Он долго рылся в каталогах, пока не обнаружил то, на что и надеялся. Все-таки существовал один университет -- Чикагский, -- где преподавалась междисциплинарная программа по "Анализу Идей и Изучению Методов". В экзаменационную комиссию входили профессор английской филологии, профессор философии, профессор китайской филологии и Председатель, профессор древнегреческой филологии. Колокол ударил: это все и решило.
С машиной, вроде, покончено, кроме смены масла. Бужу Криса, все складываем и едем! Он еще сонный, но холодный ветер на дороге освежает его. Дорога, обсаженная соснами, забирает выше; движение сегодня не особенно сильное. Скалы между сосен -- темные и вулканические. Интересно, это мы что -- в вулканической пыли спали? А вулканическая пыль вообще существует? Крис говорит, что хочет есть; я тоже. В Ла-Пайне останавливаелся. Я говорю, чтобы Крис заказал мне на завтрак яичницу с ветчиной, пока я на улице и сменю масло. На заправочной станции рядом с рестораном беру кварту масла и на покрытом гравием заднем дворе ресторана вытаскиваю пробку стока, даю маслу стечь, ставлю пробку на место и заливаю новое; когда заканчиваю, новое масло в уровнемере сверкает на солнце ясно и бесцветно, почти как вода. Ахххх! Засовываю на место разводной ключ, захожу в ресторан и вижу Криса и на столе рядом с ним -- свой завтрак. Иду в умывальник, чищусь и возвращаюсь. -- Я проголодался! -- говорит он. -- Холодная ночь выдалась, -- отвечаю я, -- и мы сожгли много пищи, только чтобы остаться в живых. Яичница хороша. Ветчина -тоже. Крис говорит про мой сон и про то, как он испугался, и с темой завязано. Похоже, он хочет что-то спросить, потом раздумывает, потом некоторое время смотрит в окно на сосны, а потом все-таки возвращается к нему: -- Папа? -Что? -- Зачем мы это делаем? -- Что? -- Все время едем? -- Просто страну посмотреть... каникулы. Ответ его, видимо, не удовлетворяет. Но он, кажется, не видит, что в нем не так. Бьет внезапная волна отчаянья, как тогда, на рассвете. Я ему лгу. Вот что здесь не так. -- Мы же просто едем и едем дальше, -- говорит он. -- Конечно. Что бы ты делал вместо этого? У него нет ответа. У меня тоже. Уже на дороге ответ приходит: мы делаем штуку высочайшего Качества, -- больше ничего в голову не приходит. Но это его удовлетворит не больше, чем то, что я сказал. Не знаю, что еще можно ему сказать. Рано или поздно, прежде, чем попрощаться, -- если все идет к этому, -- нам придется кое о чем поговорить. Вот так отгораживать его от прошлого -- здесь для него может быть больше вреда, чем пользы. Ему придется услышать про Федра, хотя многого он никогда так и не узнает. Особенно конца.
Федр приехал в Чикагский Университет, уже находясь в мире мыслей, настолько отличном от того, который понимаем мы с тобой, что его было бы трудно описать, если бы я даже помнил все. Я знаю, что во время отсутствия Председателя заместитель допустил его на основании его преподавательского опыта и очевидной способности разумно выражать свои мысли. Что он сказал в действительности, утрачено. После этого он несколько недель ждал возвращения Председателя в надежде получить стипендиат, но когда Председатель, наконец, объявился, то поимело место интервью, состоявшее, в сущности, из одного вопроса и ни одного ответа. Председатель спросил: -- Какова ваша субстантивная область? Федр ответил: -- Творческое письмо. Председатель взревел: -- Это методологическал область! -- и по всем практическим намерениям интервью закончилось. После некоторого разговора, все равно ни к чему бы не приведшему, Федр запнулся, засомневался, извинился и уехал обратно в горы. Такова была его характерная черта, провалившая его в Университете до этого. Он застревал на вопросе и не мог думать ни о чем другом в то время, как класс двигался дальше без него. На этот раз, однако, на раздумья о том, почему его область должна быть субстантивной или методологической, у него было целое лето, и все лето он только этим и занимался. В горах у границы лесов он ел швейцарский сыр, спал на постели из сосновых веток, пил воду из горных ручьев и думал о Качестве и о субстантивной и методологической областях. Субстанция не изменяется. Метод не содержит постоянства. Субстанция относится к форме атома. Метод относится к тому, что этот атом делает. В техническом письме подобное разграничение проводится между физическим описанием и функциональным описанием. Сложный узел наилучшим способов описывается сначала в понятиях своих субстанций: подузлов и деталей. А дальше уже -- в понятиях своих методов: функций в их последовательности. Если смешаешь физическое и функциональное описания, субстанцию и метод, то все запутаешь -- и читателя в том числе. Но применить эти классификации к целой области знания -- такой, как творческое письмо в английском языке, -- казалось произвольным и непрактичным. Нет ни одной академической дисциплины без как субстантивного, так и методологического аспектов. А у Качества, насколько он мог видеть, не было связи ни с тем, ни с другим. Качество -- не субстанция. И не метод тоже. Оно вне их обоих. Если кто-то строит дом и пользуется методами отвеса и ватерпаса, то делает так потому, что прямая вертикальная стена менее склонна упасть и, следовательно, обладает более высоким Качеством, нежели кривая. Качество -- не метод. Это цель, на которую метод направлен. "Субстанция" и "субстантивный", на самом деле, соответствовали "объекту" и "объективности", что он отрицал для того, чтобы прийти к недуалистической концепции Качества. Когда все разделено на субстанцию и метод -- так же, как на субъект и объект, -- в действительности, места для Качества не остается вообще. Его диссертация не могла стать частью субстантивной области, поскольку допустить раскол на субстантивное и методологическое означало бы отрицать существование Качества. Если же Качество должно остаться, то следует отбросить концепцию субстанции и метода. Это означало бы ссору с комиссией -- а ссориться ему вовсе не хотелось. Но злился на то, что им понадобилось полностью уничтожать значение того, что он говорил, первым же своим вопросом. Субстантивная область? В какое прокрустово ложе они пытаются его впихнуть? Он решил поближе познакомиться с комиссией и с этой целью провел кое-какие библиотечные раскопки. Он чувствовал: мыслительная структура комиссии полностью чужда ему. Он не видел, где эта структура и крупная структура его собственной мысли пересекаются. Особенно его тревожило качество объяснений целей комиссии. Они представлялись очень смутными. Полное описание работы комиссии было странным узором достаточно ординарных слов, состыкованных вместе самым неординарным способом -- так, что объяснение казалось гораздо сложнее, чем то, объяснения чего ему хотелось добиться. Это уже не тот колокол, звон которого он слышал прежде. Он изучил все, что смог найти из написанного самим Председателем, и здесь опять обнаружил тот странный языковой узор, который заметил в описании комиссии. Этот стиль озадачивал, поскольку совершенно не походил на того Председателя, которого видел он сам. Председатель в том коротком интервью произвел на Федра впечатление своим очень быстрым умом и равно быстрым нравом. Сейчас же перед ним лежал образец одного из самых двусмысленных и непостижимых стилей, какие ему приходилось когда-либо читать. Энциклопедические предложения, ставившие подлежащие намного за пределы расстояния крика от сказуемого. Вводные элементы совершенно необъяснимо вводились в другие вводные элементы, столь же необъяснимо введенные в предложения, чье отношение к предыдущим предложениям в уме читателя уже умерло, было похоронено и успело разложиться задолго до того, как наступил этот период. Но самым замечательным оказалось удивительное и необъяснимое изобилие абстрактных категорий, казавшихся тяжело нагруженными особыми значениями, которые никогда не формулировались, и о чьем содержании можно было только догадываться; они громоздились одно на другое так быстро и так тесно, что Федр знал: ему никак не понять, что перед ним находится, и еще меньше удастся все это оспорить. Вначале Федр допустил, что причина трудности -- в том, что это все выше его понимания. Статьи предполагали наличие у читателя какого-то основного образования, чего у него не было. Затем, однако, он подметил, что некоторые статьи написаны для аудитории, такого образования иметь не могущей, и эта гипотеза развалилась. Вторая гипотеза заключалась в том, что Председатель был "техником" -- такое определение он давал писателю, настолько глубоко ушедшему в свою область знания, что тот терял способность вступать в коммуникацию с людьми из внешнего мира. Но если так, то почему комиссии дали такое общее, не техническое название -- "Анализ Идей и Изучение Методов"? К тому же, Председатель не походил на техническую личность. Так что и эта гипотеза оказалась слабенькой. Со временем Федр оставил усилия по биению головой в риторику Председателя и попытался отыскать что-то побольше о комиссии, надеясь, что это объяснит ему, к чему оно все. Как оказалось, это и был правильный подход. Он начал понимать, в чем все дело. Утверждения Председателя тщательно охранялись -- огромными лабиринтами фортификационных сооружений, которые тянулись и тянулись дальше, настолько сложные и массивные, что почти невозможно было обнаружить, что за мир располагался внутри, что за мир они охраняли. Непостижимость всего этого была сродни той, с которой сталкиваешься, входя в комнату, где только что закончился яростный спор. Все спокойны. Никто не говорит. У меня есть только один крохотный фрагмент: Федр стоит в каменном коридоре здания, очевидно, где-то внутри Чикагского Университета, говоря ассистенту Председателя комиссии, словно детектив в конце фильма: -- В вашем описании комиссии вы упустили одно важное имя. -- Да? -переспрашивает ассистент Председателя. -- Да, -- отвечает всезнающе Федр. -...Аристотель... Ассистент Председателя на секунду потрясен, а затем -- почти как преступник, чье преступление открыто, но он не чувствует за собой вины, -- смеется громко и долго. -- А-а, я понимаю, -- произносит он. -- Вы не знали... ничего про... -- Затем передумывает и не говорит больше ничего.
Мы подъезжаем к повороту на озеро Кратер и поднимаемся по аккуратной дороге в Национальный Парк -- чистый, прибранный и охраняемый. Он другим и не должен быть, но это нисколько не говорит в пользу Качества. Он превращается в музей. Так было до появления белого человека: течет прекрасная лава, высохшие деревья, нигде не валяются банки из-под пива, -- теперь же, с приходом белого человека, все это выглядит липой. Может, Службе Национальных Парков следует нагромоздить посреди этой лавы всего лишь одну груду банок, чтобы все оживить. Отсутствие пивных банок отвлекает. У озера мы останавливаемся, разминаемся и дружелюбно смешиваемся с небольшой толпой туристов, держащих фотокамеры и детей с криками "Не подходи слишком близко!", видим машины с номерами разных штатов, видим озеро с чувством "Ну, вот оно" -- точно такое же, как на картинках. Я наблюдаю за другими туристами: все они тоже кажутся здесь неуместными. У меня нет к ним никакого презрения -- просто чувство, что все это нереально, и что качество озера удушается тем, что на него так обращают внимание. Стоит обратить внимание на что-то как на имеющее Качество, и Качество уйдет. Качество видишь уголком глаза, поэтому я гляжу на озеро внизу, но ощущаю странное качество знобящего, почти холодного солнечного света за спиной и почти неподвижного ветра. -- Зачем мы сюда приехали? -- спрашивает Крис. -- Озеро посмотреть. Ему это не нравится. Он чувствует фальшь и хмурится, пытаясь отыскать правильный вопрос, чтобы обнаружить ее. -- Я этого терпеть не могу, -- говорит он. Дама-туристка смотрит на него с удивлением, потом -- с презрением. -- Ну, а что мы можем сделать, Крис? -- спрашиваю я. -Нам просто нужно ехать, пока не обнаружим, что здесь не так, или почему мы не знаем, что именно здесь не так. Ты это понимаешь? Он не отвечает. Дама делает вид, что не слушает, но неподвижность выдает ее. Мы идем к мотоциклу, и я пытаюсь что-то придумать, но ничего не выходит. Я вижу, что он немножко плачет и смотрит в сторону, чтобы я не увидел. Мы выезжаем из парка на юг.
Я сказал, что ассистент Председателя Комиссии по Анализу Идей и Изучению Методов был шокирован. А шокирован он был тем, что Федр, сам того не зная, попал в эпицентр, вероятно, самой знаменитой академическое контроверзы этого века, которую президент Калифорнийского Университета назвал последней попыткой в истории изменения направления всего высшего образования. Чтение Федра принесло плоды в виде краткой истории этого знаменитого бунта против эмпирического образования, происшедшего в начале тридцатых годов. Комиссия по Анализу Идей и Изучению Методов была остатком той попытки. Вождями бунта были Роберт Мэйнард Хатчинс, ставший президентом Чикагского Университета; Мортимер Адлер, чья работа по психологическим основам закона очевидности в некоторой степени походила на то, чем в Йэльском Университете занимался Хатчинс; Скотт Бьюкэнон, философ и математик; и, наиболее важный для Федра из них всех, нынешний Председатель Комиссии, в то время бывший специалистом по Спинозе и медиевистом Колумбийского Университета. Адлеровское исследование очевидности, оплодотворенное чтением классиков западного мира, привело к убеждению, что человеческая мудрость в последнее время развивалась сравнительно слабо. Адлер последовательно внимал Св. Фоме Аквинскому, который взял Платона с Аристотелем и сделал их частью своего средневекового синтеза греческой философии и христианской веры. Работы Аквинского и греков, интерпретированных Аквинским, были для Адлера краеугольным камнем западного интеллектуального наследия. Они, следовательно, служили мерой любому, кто стремился попасть на хороший счет. В аристотелевской традиции, как ее переосмысляли средневековые схоласты, человек считается рациональным животным, способным искать и определять хорошую жизнь и добиваться ее. Когда этот "первый принцип", касающийся природы человека, принял президент Чикагского Университета, неизбежными стали и его последствия в сфере образования. Знаменитая программа Чикагского Университета "Великие Книги", реорганизация университетской структуры по Аристотелю и основание "Колледжа", где классику начинали читать пятнадцатилетним учащимся, -- лишь некоторые результаты. Хатчинс отрицал идею того, что эмпирическое научное образование может автоматически привести к "хорошему" образованию. Наука "свободна от ценностей". Неспособность науки уловить Качество как объект исследования делает для нее невозможным обеспечение шкалы ценностей. Адлер и Хатчинс в фундаментальном отношении имели дело с императивами жизни, с ценностями, с Качеством и с основаниями Качества в теоретической философии. Таким образом очевидно, что они двигались в том же направлении, что и Федр, но каким-то образом дошли до Аристотеля и остановились. В этом и заключалось столкновение. Даже те, кто желал признать озабоченность Хатчинса Качеством, не хотели отдавать всю власть в определении ценностей аристотелевской традиции. Они настаивали на том, что никакая ценность не может быть раз и навсегда закреплена, и что полноценной современной философии не нужно считаться с идеями в той форме, в какой они выражались в книгах древнего времени и Средневековья. Многим из них все это дело представлялось просто ни к чему не обязывающей лапшой на ушах, только на новом и претенциозном жаргоне. Федр не совсем понимал, что делать с этим столкновением. Но оно определенно казалось близким к той области, в которой он желал работать. Он тоже чувствовал, что никакие ценности не могут быть закреплены, но это -- не причина для того, чтобы они игнорировались или не существовали как реальность. Он также испытывал антагонистические чувства к аристотелевской традиции как определителю ценностей, но вовсе не думал, что с ней не следует считаться. Ответ на все это был как-то глубоко запутан внутри, а он хотел узнать больше. Из той четверки, которая произвела такой фурор, теперь остался только нынешний Председатель Комиссии. Может быть, вследствие такого понижения в звании, а может и по другим причинам, его репутация среди тех, с кем Федр разговаривал, была не очень сердечной. Его сердечность никем не подтверждалась, а двоими была даже резко оспорена: один был главой крупного отделения Университета и назвал его "святым ужасом", а другой, выпускник Чикагского Университета, защищавшийся по философии, сказал, что Председатель хорошо известен тем, что выпускает только копии самого себя под копирку. Никто из советчиков Федра не был мстительным по натуре, и он чувствовал: все, что ему сказали, -- правда. Это в дальнейшем подтвердилось открытием, которое он сделал на кафедре отделения. Он хотел узнать про все это у пары выпускников этой комиссии, и ему сказали, что комиссия за всю свою историю удостоила докторскими степенями по философии только двоих. Очевидно, чтобы найти для реальности Качества место под солнцем, ему придется сражаться и преодолевать главу собственной комиссии, чьи про-аристотелевские взгляды не давали Федру возможности даже начать, и чей характер казался крайне нетерпимым к противоположному мнению. Все это вместе рисовало очень мрачную картину. Он тогра сел и написал Председателю Комиссии по Анализу Идей и Изучению Методов при Чикагском Университете письмо, которое может быть расценено только как провокация к отчислению; автор в нем отказывается тихонько красться к задней двери, а вместо этого закатывает сцену таких размеров, что оппозиция вынуждена вышвырнуть его через парадную дверь, таким образом придавая провокации вес, которого она раньше не имела. После чего он встает с тротуара и, убедившись, что дверь плотно закрыта, грозит ей кулаком, отряхивается и говорит: "Ну что ж, я попытался"; и таким образом очищает свою совесть. Провокация Федра информировала Председателя, что теперь его субстантивной областью является философия, а не творческое письмо. Тем не менее, говорилось там, разделение исследования на субстантивную и методологическую области -- продукт аристотелевой дихотомии формы и сущности, которая не-дуалистам ни к чему, поскольку они идентичны. Он писал, что не уверен, но диссертация по Качеству оказывается превращенной в анти-аристотелевскую диссертацию. Если это правда, то он избрал правильное место для ее защиты. Великие Университеты следовали Гегелю, и любая школа, которая не могла принять диссертацию, противоречившую ее фундаментальным догматам, шла по проторенной дорожке. Это, как утверждал Федр, была диссертация, которую только и ждал Чикагский Университет. Он признавал, что его заявка грандиозна, и что для него, в действительности, не является возможным выносить ценностные суждения, поскольку ни единый человек не может быть беспристрастным судьей при слушании собственного дела. Но если бы кто-то другой произвел на свет диссертацию, которая бы знаменовала собой фундаментальный прорыв на стыках восточной и западной философий, религиозного мистицизма и научного позитивизма, он бы расценивал ее как важное историческое событие, способное продвинуть Университет намного вперед. В любом случае, писал он, в Чикаго никого, на самом деле, до конца не принимают, пока он кого-нибудь не уничтожит. Пора Аристотелю получить свое. Просто неслыханно. И, к тому же, не просто провокация к отчислению. Еще сильнее здесь выступает на поверхность мегаломания, мания величия, полная утрата способности понимать воздействие его высказываний на окружающих. Он настолько запутался в собственном мире метафизики Качества, что уже не мог ничего увидеть за его пределами, и, поскольку никто больше этого мира не понимал, то он был обречен. Должно быть, он чувствовал в то время, что его слова были истиной, и неважно, возмутительна ли его манера презентации или нет. В этом так много всего заключалось, что у него не оставалось времени ничего подчищать. Если Чикагский Университет больше интересовала эстетика того, что он говорил, а не рациональное содержание, то они не отвечали своему принципиальному назначению Университета. Вот оно. Он действительно верил. Это не было для него просто еще одной интересной идеей, которую надо проверить существующими рациональными методами. То была модификация самих существующих рациональных методов. Обычно, когда появляется новая идея, которую надо показать в академическом окружении, предполагается, что ты должен быть объективным и незаинтересованным в ней. Но сама идея Качества оспаривала предположение об объективности и незаинтересованности. Такое манерничанье подходило только дуалистическому разуму. Дуалистическое превосходство достигается объективностью, творческое же превосходство -- нет. У него была вера в то, что он разрешил громадную загадку вселенной, разрубил гордиев узел дуалистической мысли одним словом -Качество, -- и он не собирался позволять кому бы то ни было связать это слово опять. И, веря в это, он не мог увидеть, сколь вопиюще мегаломаниакально звучали для других его слова. Или, если он это и видел, ему было наплевать. То, что он говорил, -- мегаломания, но предположим, что это -- правда? Если он не прав, то кому какое дело? Но предположим, что он прав? Быть правым и все отбросить в угоду предпочтениям своих учителей -- вот что было бы чудовищно! Поэтому он просто плевал на то, как звучали его слова для остальных. Полный фанатизм. В те дни он жил в одиночной вселенной речи. Никто его не понимал. И чем больше людей показывало, что они не могут его понять, и что им не нравится то, что они понимают, тем более фанатичным и неприятным он становился. Его провокация к отчислению встретила ожидаемый прием. Поскольку его субстантивной областью оказалась философия, ему следовало обращаться на отделение философии, а не в Комиссию. Федр послушно это исполнил, а потом они с семьей погрузили в машину и прицеп все, чем владели, попрощались с друзьями и уже приготовились выезжать. Как раз когда он в последний раз запирал двери дома, появился почтальон с письмом. Из Чикагского Университета. Там говорилось, что он не допущен. Больше ничего. Очевидно, на решение повлиял Председатель Комиссии по Анализу Идей и Изучению Методов. Федр занял у соседей ручку, листок бумаги и конверт и снова написал Председателю, что, поскольку он уже был допущен Комиссией по Анализу Идей и Изучению Методов, ему придется там остаться. Довольно буквоедский маневр, но у Федра к тому времени выработалась какая-то боевая осмотрительность. Эта хитрость, быстрая перетасовка и подстановка философской двери, казалось, указывали на неспособность Председателя в силу каких-то причин вышвырнуть его из парадной двери Комиссии даже с этим возмутительным письмом в руке, и это придавало Федру уверенности. Никаких черных ходов, пожалуйста. Они либо вышвырнут его из парадного, либо не вышвырнут вообще. Может быть, не смогут. Хорошо. Он не хотел этой своей диссертацией быть кому-то чем-то должным.
Мы едем по восточному берегу озера Кламат, по трехполосному шоссе, в котором есть много от двадцатых годов. Все эти трехполоски строились тогда. Останавливаемся пообедать в ресторанчике, который тоже целиком принадлежит тому времени. Деревянный каркас уже давно плачет по краске, неоновые вывески пива в окнах, гравий и пятна от машин на площадке перед входом. Внутри унитаз весь в трещинах, раковина в грязных потеках, но на пути к нашей кабинке я еще раз обращаю внимание на лицо владельца за стойкой бара. Лицо двадцатых годов. Простое, неприятное и несгибаемое. Это его крепость. Мы -- его гости. И если нам не нравятся его гамбургеры, то нам лучше заткнуться. Когда их приносят, эти гамбургеры с громадными сырыми луковицами оказываются вкусными, бутылочное пиво -- прекрасно. Целый обед стоит гораздо меньше, чем в этих заведениях для пожилых дев с пластмассовыми цветами на окнах. Пока мы едим, я смотрю по карте, что мы не там повернули и могли бы добраться до океана гораздо быстрее другим путем. Уже жарко: липкая жара Западного Побережья, которая оченъ гнетет после жара Западной Пустыни. Ей-богу, вся эта сцена просто перенесена с Востока; мне бы хотелось как можно скорее добраться до океана, где прохладно. Я думаю об этом всю дорогу вокруг южной части озера Кламат. Липкая жара и ублюдочность двадцатых годов... Таким было и ощущение от Чикаго тем летом.
Когда Федр с семьей приехали в Чикаго, то поселились недалеко от Университета и, поскольку стипендии ему не платили, он начал на полной ставке преподавать риторику в Университете Иллинойса, который тогда находился в центре города на Военном-Морском Пирсе в мусорном и горячем месте, выступавшем прямо в озеро. Уроки отличались от тех, что он давал в Монтане. Все сливки лучших студентов сняли и разместили в кампусах Шампэйн и Урбана, а почти все оставшиеся, которых учил он, были твердыми и монотонными троечниками. Когда в классе их работы оценивались на предмет Качества, то сложно было отличить одну от другой. В других условиях Федр бы, возможно, придумал что-нибудь, чтобы такое положение как-то обойти, но теперь этим он просто зарабатывал на хлеб с маслом и не мог растрачивать свою творческую энергию. Его интересы располагались южнее, в другом Университете. Он встал в очередь на регистрацию в Чикагский Университет, сообщил свое имя регистратору -- профессору философии -- и заметил, как глаза того сосредоточились на нем. Профессор философии сказал, что ах, да, Председатель просил, чтобы его записали на курс "Идеи и Методы", который вел сам Председатель, и вручил ему расписание курса. Федр отметил, что расписание перекрывалось с его расписанием на Военно-Морском Пирсе, и вместо этого выбрал другой курс -- "Идеи и Методы 251, Риторика". Поскольку риторика была все-таки его областью, так он чувствовал себя немного увереннее. И лектором там был не Председатель. Лектором там был профессор философии, который его сейчас записывал. Глаза его, ранее остановившиеся на Федре, теперь расширились. Федр вернулся к преподаванию на Военно-Морском Пирсе и к подготовке своих первых уроков. Теперь ему было совершенно необходимо заниматься так, как он никогда не занимался прежде, чтобы изучить мысль Классической Греции в общем и одного грека-классика в частности -- Аристотеля. Весьма сомнительно, чтобы изо всех тысяч студентов, обучавшихся в Чикагском Университете древней классике, нашелся кто-нибудь более усердный. Основным пунктом борьбы университетской программы "Великие Книги" было современное поверье, что классика не имеет, на самом деле, никакого значения для, скажем, общества двадцатого века. Конечно же, большинство студентов классических курсов, должно быть, принимало правила игры в хорошие манеры со своими преподавателями и, в целях понимания, принимало заранее требуемое верование, что древним было что важного сказать. Федр же, не игравший вообще ни в какие игры, не просто принял эту идею. Он страстно и фанатично знал это. Он начал яростно их ненавидеть, обрушиваться на них со всеми возможными инвективами, какие только мог придумать: не потому, что они не имели значения, а как раз наоборот. Чем больше он учился, тем более убеждался, что никто еще не определил тот нанесенный миру ущерб, который стал результатом бессознательного принятия мысли древних.
По южному берегу озера Кламат мы проезжаем через какое-то пригородное строительство, а потом начинаем удаляться от озера в сторону побережья. Дорога поднимается к лесам с огромными деревьями, совсем не похожим на истосковавшиеся по дождю леса, через которые едем. Огромные дугласовы ели по обеим сторонам дороги. Проезжая между ними на мотоцикле, можно смотреть прямо вверх вдоль стволов на много сотен футов. Крис хочет остановиться и побродить между ними, поэтому мы останавливаемся. Пока он гуляет, я очень осторожно откидываюсь на большой кусок коры дугласовой ели, смотрю вверх и пытаюсь вспомнить...
Подробности того, чему он учился, теперь утрачены, но из последовавших событий я знаю, что он впитал невообразимое количество информации. Он способен был делать это на почти фотографическом уровне. Чтобы понять, как он пришел к проклятию классических греков, необходимо кратко обозреть суть аргумента "мифос над логосом", хорошо известного всем изучающим греческую философию и часто являющегося причиной очарованности этой сферой знания. Термин logos, корневое слово "логики", относится к общей сумме нашего рационального понимания мира. Mythos -- общая сумма ранних исторических и доисторических мифов, которые предшествовали логосу. Мифос включает в себя не только греческие мифы, но и Ветхий Завет, Ведические Гимны и ранние легенды всех культур, которые внесли вклад в наше нынешнее понимание мира. Аргумент "мифос над логосом" утверждает, что наша рациональность сформирована этими легендами, наше знание сегодня находится в таком отношении к этим легендам, как дерево -к маленькому ростку, каким оно когда-то было. Можно замечательно понять общую сложную структуру дерева, изучая гораздо более простую форму ростка. Между ними не существует различия в виде или даже в их тождественности -- есть только различия в размере. Таким образом, в культурах, чья родословная включает в себя Древнюю Грецию, можно неизменно найти сильную дифференциацию субъект-объект, поскольку грамматика старого греческого мифоса подразумевала резкое естественное деление на субъекты и предикаты. В таких культурах, как китайская, где отношения субъект-предикат грамматикой не так строго определяются, можно отыскать и соответствующее отсутствие строгой философии субъекта-объекта. В иудео-христианской культуре, где ветхозаветное "Слово" обладало собственной присущей ему святостью, оказывается, люди желали жить, жертвовать собой и умирать во имя слов. В этой культуре юридический суд может просить свидетеля говорить "правду, всю правду и ничего, кроме правды, и да поможет мне Бог" и ожидать, что правда и будет сказана. Но можно перенести этот суд в Индию, как это сделали британцы, -- и не добиться никакого успеха в искоренении лжесвидетельства, поскольку индийский мифос отличен, и эта святость слов так не воспринимается и не чувствуется. Сходные проблемы возникали и в этой стране среди малых групп населения с различной культурной историей. Существует бесконечное множество примеров того, как различия в мифосе управляют различиями в поведении, -- и все они очаровательны. Аргумент "мифос над логосом" указывает на тот факт, что каждый ребенок рождается таким же невежественным, как и пещерный человек. А не дает миру превращаться в Неандерталь с каждым новым поколением продолжающийся, возрождающийся мифос, трансформированный в логос, но по-прежнему мифос -- огромный объем простого знания, объединяющий наши разумы подобно клеткам, объединенным в теле человека. Чувствовать, что ты не так уж объединен, что ты можешь принимать или не принимать этот мифос по своему желанию, -- не означает понимать, что такое мифос. Есть только один тип человека, говорил Федр, который принимает или отрицает мифос, в котором живет. И определяется такой человек после того, как он отказался от мифоса, говорил Федр, как "безумный". Выйти за пределы мифоса -- значит, стать безумцем... Боже мой, это только что пришло мне в голову. Прежде я этого никогда не знал. Он знал! Должно быть, он знал, что случится. Все начинает приоткрываться. У тебя есть все эти фрагменты, как кусочки головоломки, и ты можешь сочетать их в большие группы, но группы не сходятся вместе, как бы ни старался, а потом вдруг появляется один фрагмент, который подходит к двум разным группам, и внезапно эти две большие группы становятся одной. Отношение мифоса к безумию. Вот ключевой фрагмент. Сомневаюсь, чтобы кто-нибудь говорил об этом прежде. Безумие -- terra incognita(19), окружающая мифос. А он знал! Он знал, что Качество, о котором говорил, лежит за пределами мифоса. Вот оно! Потому что Качество -- генератор мифоса. Вот так. Вот что он имел в виду, когда говорил: "Качество -- продолжающийся стимул, понуждающий нас творить мир, в котором мы живем. Полностью. Каждую мельчайшую часть его." Религия не изобретена человеком. Человек изобретен религией. Человек изобретает реакции на Качество, и среди этих реакций -- понимание того, чем сам человек является. Ты что-то знаешь, а потом бьет стимул Качества, и ты пытаешься определить этот стимул Качества, но для такой работы у тебя есть всего лишь то, что ты знаешь. Иначе не может быть. И мифос растет вот таким образом. Аналогиями к тому, что уже известно. Мифос -- построение аналогий на аналогиях на аналогии. Они заполняют товарные вагоны поезда сознания. Мифос -целый поезд коллективного сознания всего человечества, вступающего друг с другом в связь. Каждой мельчайшей части человечества. Качество -- путь, направляющий поезд. То, что за пределами поезда, по обе его стороны -- это и есть terra incognita безумного. Он знал: для того, чтобы понять Качество, придется оставить мифос. Вот почему он ощущал этот юз. Он знал: что-то должио случиться.
Я вижу, как Крис возвращается между деревьев. Он выглядит успокоенным и счастливым. Показывает мне кусок коры и спрашивает, можно ли его оставить на память. Мне не очень нравится загружать мотоцикл этой ерундой, которую он подбирает и, возможно, выбросит по приезде домой, но сейчас все равно с этим все в порядке! Через несколько минут дорога выходит на вершину и круто опускается в долину, становящуюся все более изысканной по мере нашего продвижения. Никогда не думал, что буду называть так долину -- изысканной, -но в этой прибрежной местности есть что-то такое, от чего она не похожа на все остальные горные районы Америки и что вызывает именно это слово. Отсюда -немного южнее -- происходит все хорошее вино. Холмы все в сборках и в складках как-то по-другому -- изысканно. Дорога, опускаясь, изгибается, выписывает виражи и завитушки, и мотоцикл гладко катится по ней, следуя поворотам со своей особой грацией, почти касаясь вощеных листочков кустарника и спускающихся сверху ветвей. Ели и скалы горной страны остались за нами, и теперь вокруг -- мягкие холмы, виноградники, пурпурные и красные цветы, аромат, смешивающийся с древесным дымом снизу, из далекого тумана на дне долины, и из-за него, невидимый -- смутный запах океана... ...Как могу я любить все это так силъно и быть безумным?... ...Я не верю этому! Мифос. Безумен мифос. Вот во что он верил. Мифос, утверждающий, что формы этого мира реальны, но Качество этого мира -- нереально, -- вот что безумно! И он верил, что в Аристотеле и древних греках отыскал тех негодяев, которые сформировали мифос таким, чтобы мы принимали это безумие за реальность. Вот. Вот сейчас. Вот это связывает все вместе. Когда это случается, оно приносит облегчение. Иногда так трудно вызывать это все в уме, что за этим наступает какое-то странное изнеможение. Иногда я думаю, что сам все это просто придумываю. Иногда я не уверен. А иногда знаю, что это не так. Но мифос и безумие -- как и центральность его, -- я уверен: от него.
Выехав из складок холмов, мы сразу въезжаем в Медфорд и попадаем прямо на трассу к Грантс-Пасс, и уже почти наступает вечер. Сильный лобовой ветер едва позволяет нам держаться вровень с движением на подъемах даже с открытым дросселем. При въезде в Пасс мы слышим ужасающе громкий лязг, останавливаемся и обнаруживаем, что кожух цепи как-то попал в саму цепь и теперь почти совсем оторвался. Не слишком серьезно, но на некоторое время придется задержаться. Возможно, возиться с этим и глупо, если мотоцикл через несколько дней будет продан. Грантс-Пасс выглядит достаточно большим городком, чтобы в нем на следующее утро открылась мотомастерская, и я ищу в нем мотель. Мы не видели кровати с Бозмена, Монтана. Находим мотель с цветным телевизором, бассейном с подогревом, кофейным автоматом на следующее утро, мылом, белыми полотенцами, полностью кафельным душем н чистыми постелями. Мы валимся на чистые постели, и Крис немного подпрыгивает на своей. Прыгать на постелях -- помню по собственному детству -- замечательное средство от депрессии. Завтра как-нибудь все это можно будет решить, может быть. Не сейчас. Крис отправляется поплавать в подогретом бассейне, пока я спокойно лежу на чистой постели и выкидываю все из головы.
29
В процессе вытаскивания вещей из седельных сумок и засовывания их потом обратно, начиная с Бозмена, а также проделывая то же самое с рюкзаками, мы приобрели исключительно избитое обмундирование. Разложенное по всему полу в утреннем свете, оно похоже на мусор. Пластиковый мешок с маслом порвался, и масло попало на рулон туалетной бумаги. Одежда так сплющилась, что складки на ней кажутся встроенными. Мягкий металлический тюбик с мазью для загара лопнул, оставив по всем ножнам от мачете беловатую гадость и провоняв все своим благоуханием. Тюбик со смазкой тоже лопнул. Какой бардак. В своем блокнотике из нагрудного кармана я записываю: "Купить коробку для тюбиков", и добавляю: "Постирать". Затем: "Купить маникюрные ножницы, крем для загара, смазку, кожух для цепи, туалетную бумагу". Это все надо успеть до выписки из мотеля, поэтому я бужу Криса и говорю ему, что нам надо постирать. В прачечной-автомате я инструктирую его, что делать с сушилкой, как включать стиральные машины, и ухожу по остальным делам. Достаю все, кроме кожуха цепи. Продавец запчастей говорит, что у них нет и не предвидится. Подумываю о том, чтобы остаток пути ехать без кожуха, но повсюду будет лететь грязь; к тому же, это может быть опасно. Кроме этого, мне не хочется ничего делать с таким допущением. Придется быть последовательным. Дальше по улице нахожу вывеску сварщика и вхожу. Самая чистая сварочная мастерская, которую я видел. Высоченные деревья и трава чуть ли не в рост человека обрамляют открытое пространство за домом, придавая мастерской вид деревенской кузницы. Все инструменты аккуратно развешаны по стенам, все прибрано, но дома никого нет. Зайду попозже. Еду назад и останавливаюсь подобрать Криса, проверяю белье, которое он засунул в сушилку, и мы стрекочем по веселеньким улочкам в поисках ресторана. Движение есть везде, напряженное, по большинству -- хорошо ухоженные автомобили. Западное Побережье. Рассеянный, чистый солнечный свет городка за пределами угледобычи. На окраине находим ресторан, садимся и ждем за столом, накрытым красно-белой скатертью. Крис разворачивает номер "Мотоциклетных Новостей", который я купил в мотомагазине, и вслух читает, кто победил во всех заездах, и заметку о мотокроссах по пересеченной местности. Официантка смотрит на него с легким любопытством -- потом на меня, на мои мотоциклетные башмаки, потом записывает заказ. Уходит обратно на кухню, снова выходит и смотрит на нас. Наверное, она обращает на нас столько внимания потому, что мы здесь одни. Пока мы ждем, она закладывает несколько монет в музыкальный автомат, а потом приходит наш завтрак -- вафли, сироп, сардельки, ах -- и с ними музыка. Мы с Крисом болтаем про то, что он видит в "Мотоциклетных Новостях" и голосами перекрываем шум пластинки так расслабленно, как разговаривают люди, проведшие вместе много дней в пути; а краем глаза я вижу, что эта сцена безотрывно наблюдается. Через некоторое время Крису приходится переспрашивать одно и то же дважды, поскольку этот пристальный взгляд несколько сбивает меня, и трудно обдумывать то, что он говорит. Пластинка -- с каким-то кантри про водителя грузовика... Я заканчиваю разговор с Крисом. Когда мы уже уходим, и я завожу мотор, она -- вот, в дверях, смотрит на нас. Одинокая. Вероятно, не знает, что с таким взглядом ей недолго ходить одинокой. Жму на стартер слишком резко, слишком раздраженный чем-то, и на пути к сварщику требуется некоторое время на то, чтобы отключиться. Сварщик дома, старик за шестьдесят или за семьдесят, смотрит на меня пренебрежительно: полная противоположность официантке. Я объясняю ситуацию с кожухом цепи, и через некоторое время он произносит: -- Я не собираюсь снимать его за вас. Снимайте сами. Я слушаюсь, показываю кожух ему, и он говорит: -- Он весь в смазке. На заднем дворе под каштаном нахожу палку, соскабливаю смазку в мусорную бочку. Издали он произносит: -- Там, в кастрюльке немного растворителя есть. Я вижу плоскую кастрюльку и стираю остаток смазки какими-то листьями и растворителем. Когда я показываю ему свою работу, он кивает, медленно подходит и устанавливает регуляторы газовой горелки. Потом смотрит на мундштук и выбирает другой. Абсолютно никакой спешки. Он берет стержень стального наполнителя, и я задаю себе вопрос, действительно ли он собирается варить такой тонкий металл? Я никогда не варю листовой металл, я его паяю латунным стержнем. Когда я пытаюсь его приварить, только прожигаю дырки, и потом приходится латать их большими кляксами наполнителя. -- А вы разве не будете его паять? -- спрашиваю я. -- Нет, -отвечает он. Разговорчивый мужик. Он зажигает горелку, устанавливает крохотное голубое пламя, а потом -- это трудно описать -- действительно начинает танцевать горелкой и стержнем в разных маленьких ритмах над тонкой поверхностью металла, и все это место превращается в равномерное желто-оранжевое сияние; он опускает горелку и стержень именно в тот момент, когда нужно, и быстро убирает их. Никаких дырок. Шов едва виден. -- Это прекрасно, -- не выдерживаю я. -- Один доллар, -- отвечает он без улыбки. И я улавливаю в его взгляде смешной вопрос. О чем он думает? Не запросил ли слишком много? Нет, тут что-то другое... одиночество, такое же, как у официантки. Вероятно, думает, что я прикалываюсь. Кто еще способен сейчас оценить такую работу?
Мы складываемся и выезжаем из мотеля почти со временем выписки -- и вскоре углубляемся в прибрежные мамонтовые леса на пути из Орегона в Калифорнию. Движение такое сильное, что не хватает времени даже оглядеться. Становится холодно и серо, и мы останавливаемся надеть свитеры и куртки. По-прежнему холодно, где-то около пятидесяти, и нам в голову лезут зимние мысли.
Одинокие люди там, в городе. Я это видел в супермаркете, и в прачечной, и когда мы выписывались из мотеля. Эти туристские автостоянки в мамонтовых лесах, с пикапами, полными пенсионеров, глазеющих на деревья на пути к тому, чтобы поглазеть на океан. Улавливаешь его в первую долю взгляда какого-нибудь нового лица -- это искательное выражение -- и оно тут же пропадает. Теперь заметно больше такого одиночества. Парадоксально, что там, где люди толпятся наиболее тесно -- в больших городах на побережьях Востока и Запада, -одиночество самое сильное. Там, где мы были, -- в западном Орегоне, Айдахо, Монтане, в Дакотах, где люди так рассеяны, -- там, казалось бы, одиночества должно быть гораздо больше, но мы его не замечали. Объяснение, я полагаю, в том, что физическое расстояние между людьми не имеет ничего общего с одиночеством. Здесь главное -- психическое расстояние, а в Монтане и Айдахо физические расстояния велики, а психические, между людьми -- малы; здесь же как раз наоборот. Мы теперь -- в первичной Америке. Это наступило позапрошлой ночью в Прайнвилл-Джанкшн, и с тех пор нас не покидало. Вот она -- первичная Америка скоростных автотрасс, реактивных полетов, телевидения и кинозрелищ. И люди, пойманные этой первичной Америкой, кажется, проходят огромные порции своей жизни, не особенно сознавая, что же находится непосредственно вокруг них. Средства массовой коммуникации убедили их: то, что вокруг них, не важно. Поэтому они одиноки. По лицам видно. Сначала -- легкий проблеск поиска, а затем, когда они смотрят на тебя, ты для них -- просто какой-то объект. Ты не считаешься. Ты -- не то, что они ищут. Ты -- не в телевизоре. Во вторичной же Америке, через которую мы тоже ехали, в Америке старых дорог, Канав Китайца, аппалузских лошадей, плавных горных хребтов, медитативных мыслей, ребятишек с сосновыми шишками, шмелей, открытого неба над головой -- миля за милей за милей, -- через всю эту Америку то, что реально, то, что вокруг -- доминирует. Поэтому там не было такого чувства одиночества. Так наверное было сто или двести лет назад. Едва ли были люди, едва ли было и одиночество. Я, несомненно, сверхобобщаю, но если ввести сюда должные квалификации, то это окажется правдой. За многое в этом одиночестве обвиняют технологию, поскольку одиночество определенно ассоциируется с новейшими технологическими приспособлениями -- телевидением, реактивными самолетами, скоростными трассами и так далее, -- но я надеюсь, достаточно ясно было сказано: подлинное зло -не объекты технологии, а тенденция технологии замыкать людей в одиноких отношениях объективности. Это объективность, дуалистический способ смотреть на вещи, лежащие в основе технологии, производит на свет зло. Вот поэтому я потратил столько сил на то, чтобы показать, как технологию можно использовать для уничтожения зла. У человека, который знает, как чинить мотоциклы -- с Качеством, -- меньше вероятности потерять друзей, чем у того, который не знает. И они вовсе не будут рассматривать его как объект. Качество каждый раз уничтожает объективность. Или, если человек принимается за какую бы то ни было тупую работу, на которой застрял -- а все занятия становятся рано или поздно тупыми -- и, только ради собственного развлечения начинает искать возможности для Качества и тайно следует этим возможностям, просто ради них самих, тем самым творя искусство из того, что делает, -- то он, вероятнее всего, обнаружит, что становится все более интересной личностью и все менее объектом для окружающих его людей, поскольку его решения, связанные с Качеством, изменяют и его самого тоже. И не только его работу и его самого, но и остальных, поскольку Качество склонно расходиться в стороны, как круги на воде. Качественная работа, которую никто, как он считал, не увидит, все-таки видима, и человек, видящий ее, чувствует себя немного лучше из-за нее, и больше вероятность того, что он передаст это свое ощущение дальше, другим. Вот таким способом Качество имеет тенденцию продолжать движение. Мое внутреннее чувство таково, что именно так мир и будет улучшаться: личностями, принимающими решения Качества, вот и все. Господи, не хочу я больше никакого энтузиазма по поводу больших программ, полных социального планирования для огромных масс людей, выбрасывающих вон индивидуальное Качество. Их можно пока оставить в стороне. Для них тоже есть место, но их надо строить на основании Качества внутри вовлеченных в это дело личностей. В прошлом у нас это индивидуальное Качество было; его эксплуатировали как естественный запас, не зная об этом, а теперь оно почти полностью истощилось. У всех почти что кончилась сметка. И я думаю, настала пора возвращаться к восстановлению этого американского запаса -- индивидуальной ценности. Есть политические реакционеры, которые говорят что-то подобное уже многие годы. Я не из их числа, но до той степени, пока они говорят об истинной индивидуальное ценности, а не используют ее как предлог для того, чтоб давать богатым больше денег, они правы. Нам действительно нужно вернуться к индивидуальной цельности, самонадежности и старомодной сметке. Действительно нужно. Надеюсь, в этом Шатокуа некоторые направления показаны. От идеи индивидуальных, личных решений Качества Федр отправился другой тропой. Думаю, она была неверной, но, возможно, окажись я в его обстоятельствах, я бы тоже по ней пошел. Он чувствовал, что решение начинается с новой философии (или же расценивал это еще шире -- как новую духовную рациональность), в которой безобразие, одиночество и духовная бессодержательность дуалистического технологического разума стали бы алогичными. Разум больше не "свободен от ценностей". Разуму суждено быть логически подчиненным Качеству, и Федр верил, что найдет причину того, что это не так, среди древних греков, чей мифос одарил нашу культуру тенденцией делать то, что "разумно", даже если от этого нет никакой пользы. Вот в чем корень всего. Прямо здесь. Я уже давно сказал, что он гнался за призраком разума. Вот это я и имел в виду. Разум и Качество стали разделенными и враждебными друг другу, и Качество оказалось подавлено, а Разум вытянут наверх когда-то очень давно.
Начался легкий дождик. Совсем небольшой, не стоит и останавливаться. Слабые потуги на морось. Дорога выводит из высоких лесов к серому небу. Вдоль трассы -- множество рекламных щитов. Реклама "Шенли", написанная теплыми красками, тянется бесконечно, но остается ощущение, что "Ирма" производит что-то усталое и посредственное из-за того, что краска на ее щитах потрескалась.
Я с тех пор перечел Аристотеля в поисках того массивного зла, которое появляется во фрагментах, оставшихся от Федра, но ничего не обнаружил. В Аристотеле я нахожу, главным образом, достаточно скучную подборку обощений, многие из которых, кажется, невозможно оправдать в свете современного знания; их организация выглядит очень бедной, и они кажутся столь же примитивными, сколь примитивны старые греческие горшки в музеях. Уверен, что, знай я об этом намного больше, я бы и видел в этом намного больше и вовсе не находил бы их примитивными. Но без знания всего этого я не могу увидеть, живет ли оно сообразно неистовствам группы "Великих Книг" или сообразно неистовству Федра. Я определенно не расцениваю труды Аристотеля как основной источник ни позитивных, ни негативных ценностей. Но неистовства группы "Великих Книг" хорошо известны и опубликованы. Неистовство же Федра -- нет, и отчасти мое обязательство по отношению к нему -- остановиться на этом поподробнее. Риторика -- это искусство, начинает Аристотель, поскольку ее можно свести к рациональной системе порядка. Это просто ошеломило Федра. Остановило. Он был готов расшифровывать послания необыкновенной тонкости, системы громадной сложности с тем, чтобы постичь глубинное, внутреннее значение Аристотеля, бывшего, по заявлениям многих, величайшим философом всех времен. И вот на тебе! -- чтоб тебе в лицо с самого начала шарахнули таким ослиным замечанием! Это его по-настоящему потрясло. Он читал дальше: Риторика может быть подразделена на частные доказательства и темы с одной стороны, и общие доказательства -- с другой. Частные доказательства могут подразделяться на методы доказательства и виды доказательства. Методы доказательства -- это искусственные доказательства и неискусственные доказательства. Среди искусственных доказательств есть: этические, эмоциональные и логические. Среди этических доказательств: практическая мудрость, добродетель и добрая воля. Частные методы, использующие искусственные доказательства этического вида, включающие в себя добрую волю, требуют знания эмоций, а для тех, кто забыл, что это такое, Аристотель приводит список. Они таковы: гнев, пренебрежение (подразделяющееся на презрение, неприязнь и надменность), кротость, любовь или дружба, страх, уверенность, стыд, бесстыдство, благосклонность, добросердечие, жалость, праведное негодование, зависть, ревность и презрение. Помнишь описание мотоцикла, данное еще тогда, в Южной Дакоте? То, где тщательно перечислены все детали и функции? Узнаешь сходство? Вот, был убежден Федр, это и есть родоначальник такого стиля речи. Ибо страницу за страницей Аристотель продолжал точно так же. Будто какой-нибудь третьеразрядный технический инструктор -- называя все, показывая взаимоотношения между названным, временами хитро изобретая новые отношения между называемыми вещами, а потом ожидая звонка, чтобы продолжать повторять ту же лекцию для следующего класса. Между строк Федр не читал ни сомнений, ни благоговения, а одно лишь вечное самодовольство профессионального академика. Выходит, Аристотель в самом деле считал, что его ученики станут лучшими риторами, если выучат все эти бесконечные названия и взаимоотношения? А если нет, то неужели он действительно думал, что учит риторике? Федр считал, что это действительно так. В его стиле ничего не указывало на то, что Аристотель когда-либо сомневался в Аристотеле. Федр видел, что Аристотеля в огромной степени удовлетворял этот чистенький трючок по называнию и классифицированию всего. Его мир начинался и заканчивался этим трючком. Он бы с радостью уничтожил его, не будь Аристотель больше двух тысяч лет как покойником, поскольку расценивал его как прототип для многих миллионов самодовольных и истинно невежественных учителей в течение всей истории, которые самоуверенно и бесчувственно убивали творческий дух своих студентов этим тупым ритуалом анализа, этим слепым, механическим, вечным называнием вещей. Зайди сегодня в любой из сотен тысяч классов, и услышишь, как учителя разделяют, подразделяют, определяют взаимоотношения, устанавливают "принципы" и изучают "методы" -- то, что ты услышишь, и будет призраком Аристотеля, говорящего через века, иссушающий безжизненный голос дуалистического разума. Семинары по Аристотелю проходили за огромным деревянным круглым столом в сумрачной комнате, напротив которой, через дорогу, стояла больница, и куда склонявшееся к закату солнце едва проникало из-за больничной крыши через оконную грязь и отравленный городской воздух. Тускло, бледно и давяще. В середине занятия он заметил, что в этом громадном столе была огромная трещина по всей длине, почти через самую середину. Похоже было, что ей уже очень много лет, но никто и не думал чинить стол. В конце часа он все-таки спросил: -- Можно задавать вопросы по риторике Аристотеля? -- Если вы прочли материал, -- ответили ему. Он заметил в глазах профессора философии ту же самую сосредоточенность, что и в первый день на регистрации. По этому предупреждению он понял, что ему лучше читать материал очень тщательно; так он и сделал.
Дождь усиливается, и мы останавливаемся прикрепить к шлемам стекла. Потом едем дальше на умеренной скорости. Я слежу за выбоинами, песком и нефтяными пятнами.
К следующей неделе Федр прочитал материал и был готов разобрать положение о том, что риторика -- это искусство, поскольку ее можно свести к рациональной системе порядка. По этому критерию "Дженерал Моторз" производили чистое искусство, в то время как Пикассо -- нет. Если у Аристотеля имелись более глубокие значения, нежели доставал глаз, то почему бы в этом месте им не выйти на поверхность? Но этот вопрос так никогда и не затронули. Федр поднял руку, чтобы это сделать, поймал микросекундную вспышку злобы в глазах преподавателя, как вдруг другой студент, почти перебив его, произнес: -- Я думаю, здесь видны очень сомнительные утверждения. -- Сэр, мы здесь не для того, чтобы учить то, что вы думаете! -- прошипел профессор философии. Как кислота. -- Мы здесь для того, чтобы учить то, что думал Аристотель! -- Прямо в лицо. -- Когда мы пожелаем узнать, что думаете вы, мы предоставим вам курс по этому предмету! Тишина. Студент ошарашен. Все остальные -- тоже. Но профессор философии еще не закончил. Он тычет в студента пальцем и вопрошает: -- По Аристотелю: каковы три вида частной риторики согласно обсуждаемой сути предмета? Опять тишина. Студент не знает. -- Значит, вы не читали, не так ли? И теперь, блеснув глазами, что выдает его намерение с самого начала, профессор философии переводит свой палец на Федра: -- Вы, сэр: каковы три вида частной риторики согласно обсуждаемой сути предмета? Но Федр готов: -- Форенсическая, делиберативная и эпидейктическая(20), -- спокойно отвечает он. -- Каковы эпидейктические приемы? -- Прием идентифицирования подобий, прием восхваления, в том числе панегирик, и усиление. -- Да-а-а... -- произносит профессор философии. Потом все затихает. Другие студенты в шоке. Что же произошло? Знает только Федр -- и еще, может быть, профессор философии. Невинный студиозус получил то, что предназначалось Федру. Теперь лица всех тщательно сосредотачиваются, защищаясь от дальнейших допросов такого рода. Профессор философии совершил ошибку. Он истратил свою дисциплинарную власть на невинного студента, в то время как Федр, виновный, враждебный, по-прежнему на свободе. И становится все свободнее и свободнее. Коль скоро он не задавал вопросов, его никак нельзя и срезать. И теперь, когда он видит, как будет отвечено на его вопросы, он, конечно же, не станет их задавать. Невинный студент смотрит в стол, лицо покраснело, руки козырьком прикрывают глаза, его стыд становится гневом Федра. Ни в одном из своих классов он так не разговаривал с учащимся. Так вот как учат классике в Чикагском Университете. Теперь Федр знает профессора философии. Но профессор философии не знает Федра.
Серые дождливые небеса и усеянная знаками дорога опускаются в Креснт-Сити, Калифорния, тоже серый, холодный и мокрый, и мы с Крисом смотрим и видим воду -- океан -- вдалеке, между пирсами и зданиями. Я помню: все эти дни он был нашей великой целью. Мы заходим в ресторан с причудливым красным ковром, причудливым меню и крайне высокими ценами. Мы здесь -- единственные посетители. Едим молча, рассчитываемся и снова пускаемся в путь, теперь на юг, холодный и туманный.
На следующих семинарах опозоренного студента уже нет. Неудивительно. Класс абсолютно заморожен, -- что неизбежно, когда такие инциденты имеют место. На каждом семинаре говорит только один человек -- профессор философии, -- и он говорит, говорит и говорит лицам, обратившимся в маски безразличия. Профессор философии, кажется, вполне осознает, что произошло. Его предыдущий взгляд, полный злобы и направленный на Федра, теперь полон страха. Он, кажется, понимает, что в этой ситуации в классе, когда придет время, с ним могут обойтись так же, и ни от кого сочувствия он не дождется. Он отбросил свое право на вежливость. Ему никак не предотвратить ответного удара -- если не оставаться прикрытым. Но чтобы не подставляться, он должен усердно работать и говорить точно и верно. Федр и это понимает. Сохраняя молчание, он теперь поймет, когда возникнут выгодные обстоятельства. В этот период Федр прилежно занимался, схватывал все крайне быстро и держал рот на замке, но неверно было бы даже отдаленно назвать его хоть чуточку хорошим студентом. Хороший студент ищет знаний честно и беспристрастно. Федр этого не делал. Он прятал топор, который надо было точить, и имелись средства сваливать все, что мешало ему его точить. У него не было ни времени, ни заинтересованности в Великих Книгах других людей. Он сидел в классе с единственной целью -- написать собственную Великую Книгу. Его отношение к Аристотелю было грубо несправедливым по той же причине, по которой Аристотель был несправедлив к своим предшественникам. Те поганили то, что он хотел сказать. Аристотель расстроил то, что хотел сказать Федр, поместив риторику в безобразно незначительную категорию своего иерархического порядка вещей. Она являлась ветвью Практической Науки и находилась в каком-то придатковом отношении к другой категории, Теоретической Науке, которой, в основном, и занимался Аристотель. Будучи ветвью Практической Науки, она изолирована от любого касательства к Истине, Хорошему или Красоте, если не считать их использования в качестве орудий спора. Таким образом, Качество в системе Аристотеля полностью отлучено от риторики. Это презрение к риторике вместе с собственным аристотелевым ужасным качеством риторики способствовали столь полному отчуждению Федра, что он не мог читать ничего сказанного Аристотелем без того, чтобы не презирать это и не нападать на это. Проблемы тут не было. Аристотель всегда, всю историю был в высшем смысле подвержен нападкам и в высшем смысле нападал сам, и охотиться на аристотелевы патентованные глупости, как и ловить рыбу в бочке, не приносило особенного удовлетворения. Не будь Федр столь пристрастен, он бы научился некоторым ценным приемам Аристотеля для втягивания себя в новые сферы знания -- для каковой цели и основали, на самом деле, Комиссию. Но не будь он столь пристрастен в своем поиске места, где можно было бы начать работу по Качеству, его не было бы там с самого начала, поэтому в действительности и ничего бы не было. Профессор философии читал лекции, а Федр слушал как классическую форму, так и романтическую поверхность того, что говорилось. Профессор философии, кажется, неувереннее всего чувствовал себя на предмет "диалектического". Хотя Федр и не мог понять, почему -- в понятиях классической формы, его возрастающая романтическая чувствительность подсказывала, что он шел по следу чего-то -- добычи. Диалектика, а? С нее начиналась книга Аристотеля -удовлетворительнее некуда. Риторика -- неотъемлемая часть диалектики, говорилось там, словно бы это имело величайшую важность, и все же почему это так важно, никто никак не объяснял. Это замечание сопровождалось рядом других разрозненных утверждений, производивших впечатление, что многое осталось несказанным -- или материал неверно собран, или наборщик что-то пропустил, потому что сколько бы он ни читал, ничего не выкристаллизовывалось. Единственно ясным оставалось то, что Аристотеля очень беспокоило отношение риторики к диалектике. Для слуха Федра в этом звучала та же самая неуверенность, что и у профессора философии. Профессор философии определил диалектику, и Федр слушал очень внимательно, но в одно ухо у него влетало, а из другого вылетало, -- что часто свойственно философским утверждениям, когда в них что-то упущево. Позднее, на другом занятии другой студент, у которого, повидимому, были те же проблемы, попросил профессора философии дать определение диалектики еще раз; и на этот раз профессор взглянул на Федра с быстрым проблеском страха и ответил очень раздраженно. Федр даже начал задаваться вопросом, а не имеет ли "диалектика" какого-то особого значения, которое бы делало это слово опорным: так, чтобы оно смещало равновесие спора в зависимости от того, куда помещено. Так и оказалось. Диалектический в общем означает "диалогической природы", то есть относящийся к разговору двух человек. Нынче же диалектика обозначает логическую аргументацию. Она включает в себя приемы перекрестного допроса, путем которого достигается истина. Таков речевой режим Сократа в "Диалогах" Платона. Платон верил, что диалектика -единственный метод достижения истины. Один-единственный. Потому-то она и есть опорное слово. Аристотель нападал на это убеждение, говоря, что диалектика пригодна для достижения лишь некоторых целей -- выяснить убеждения человека, достичь истин, касающихся вечных форм того, что известно как Идеи, закрепленные раз и навсегда, не менявшиеся и составлявшие для Платона реальность. Аристотель говорил, что, кроме этого, существует метод науки -или "физический" метод, -- наблюдающий физические факты и приходящий к истинам о субстанциях, претерпевающих изменения. Эта дуальность формы и субстанции -и научный метод достижения фактов о субстанциях -- были в философии Аристотеля центральными. Таким образом, низвержение диалектики с того места, на которое ее воздвигли Сократ и Платон, являлось абсолютно существенным для Аристотеля, и "диалектика" по-прежнему служила опорным словом. Федр догадывался, что преуменьшение Аристотелем диалектики -- от платонова единственного метода достижения истины до "составной части риторики" -- может приводить в ярость современных платонистов так же, как и самого Платона. Поскольку профессор философии не знал "позиции" Федра, то именно это его раздражало. Он мог бояться, что Федр-платонист способен против него выступить. Если так, то ему, конечно, не о чем было беспокоиться. Федра не оскорбляло то, что диалектика низведена до уровня риторики. Его приводило в ярость то, что риторику низвели до уровня диалектики. Таково было смятение в то время. Разъяснить это все мог бы, конечно, только Платон, и, к счастью, именно он должен был появиться следующим за круглым столом с трещиной через всю середину в тусклой, мрачной комнате через дорогу от больницы в Южном Чикаго.
Теперь мы едем по побережью, замерзшие, промокшие и подавленные. Дождь прекратился -- временно, -- но небо не дает никакой надежды. В одном месте я вижу пляж и каких-то людей, идущих по мокрому песку. Я устал и поэтому останавливаюсь. Слезая, Крис спрашивает: -- Зачем мы остановились? -- Я устал, -- отвечаю я. С океана дует холодный ветер, и там, где он наделал дюн, сейчас влажных и темных от дождя, который здесь, видимо, только что кончился, я нахожу местечко, чтобы прилечь, и так немного согреваюсь. Однако, я не сплю. На верхушке дюны появляется маленькая девочка и смотрит на меня так, словно хочет, чтобы я пошел с нею поиграть. Через некоторое время она уходит. Потом возвращается Крис; он хочет ехать. Он говорит, что нашел на камнях какие-то смешные растения с усиками, которые втягиваются, если их потрогать. Я иду с ним и между накатами волн вижу на камнях морские анемоны; они не растения, а животные. Я говорю ему, что их щупальца способны парализовать маленькую рыбешку. Должно быть, отлив -- в своей крайней точке, иначе мы бы их не увидели, говорю я. Краем глаза вижу, что девочка по другую сторону камней подобрала морскую звезду. Ее родители тоже несут морских звезд. Мы садимся на мотоцикл и едем на юг. Иногда дождь припускает сильнее, и я пристегиваю защитное стекло, чтобы он не жалил лицо, но мне не нравится, и я его снимаю, когда дождь стихает. Мы должны доехать до Аркаты засветло, но я не хочу гнать слишком быстро по такой мокрой дороге.
Мне кажется, это Кольридж сказал, что все -- либо платонисты, либо аристотелевцы. Люди, которые терпеть не могут аристотелевой бесконечной специфичности деталей, -- естественным образом любят платановы парящие обобщения. Люди, не переносящие вечного высокопарного идеализма Платона, приветствуют приземленные факты Аристотеля. Платон, в сущности, -- искатель Будды, вновь и вновь возникающий в каждом поколении, продвигаясь вперед и вверх, к "одному". Аристотель -- вечный механик по мотоциклам, предпочитающий "много". Сам я в этом смысле достаточно аристотелевец: предпочитаю находить Будду в качестве фактов вокруг меня; Федр же был явным платонистом по темпераменту, и когда занятия переключились на Платона, он испытал громадное облегчение. Его Качество и платоново Хорошее были так схожи, что если бы от Федра не осталось нескольких заметок, то я бы думал, что они идентичны. Но он это отрицал, и со временем я начал понимать, насколько важно это отрицание. Тем не менее, курс по Анализу Идей и Изучению Методов не касался платонова понятия Хорошего; он касался платонова понятия риторики. Риторика, очень ясно пишет Платон, никак не связана с Хорошим; риторика -- "Плохое". Люди, которых Платон больше всех ненавидит -- после тиранов -- риторы. Первый из заданных "Диалогов" Платона -- "Горгий", и Федр как будто домой возвращается. Наконец, вот то, где ему хочется быть. Все время его не оставляло чувство, что его влекут вперед силы, которых он не понимает, -- мессианические силы. Октябрь пришел и ушел. Дни стали фантазмическими и неразборчивыми -- если не применять понятий Качества. Ничего не имеет значения, кроме того, что у него собирается родиться новая ошеломляющая и потрясающая мир истина, и, вне зависимости от того, понравится она миру или нет, моральный долг мира -- принять ее. В диалоге Горгий -- имя софиста, которого Сократ подвергает перекрестному допросу. Сократ очень хорошо знает, чем Горгий зарабатывает себе на жизнь и как он это делает, но он начинает свою диалектику "двадцати вопросов", спросив Горгия, чего касается риторика. Горгий отвечает, что риторика касается речи. В ответ на другой вопрос он говорит, что ее задача -- убедить. В ответ на третий вопрос он утверждает, что ее место -- в судах и на других собраниях. И в ответ на еще один вопрос он говорит, что ее предмет -- справедливое и несправедливое. Все это, простое описание того, чем, как говорили люди, солисты склонны заниматься, теперь тонко преобразуется сократовой диалектикой в нечто иное. Риторика становится объектом, и, как объект, обладает частями. И эти части как-то соотносятся друг с другом, и эти соотношения непреложны. В диалоге достаточно ясно видно, как аналитический нож Сократа изрубает искусство Горгия в куски. Еще важнее: видно, что эти куски -- основа аристотелева искусства риторики. Сократ был одним из героев детства Федра, и теперь Федра потрясло и разгневало то, что диалог вообще имеет место. Он покрывал поля текста собственными ответами. Должно быть, ответы сильно удручали его, поскольку нельзя было узнать, какое течение принимал бы диалог, если б такие ответы давались в действительности. В одном месте Сократ спрашивает, к какому классу вещей относятся слова, которыми пользуется Риторика. Горгий отвечает: "К Величайшему и Наилучшему". Федр, без сомнения признавший в этом ответе Качество, пишет на полях: "Истинно!" Сократ же отвечает, что ответ двусмысленен. Он по-прежнему остается в темноте. "Лжец!" -- пишет Федр на полях и дает сноску на страницу другого диалога, где Сократ совершенно ясно заявляет о том, что он никак не мог пребывать "в темноте". Сократ не пользуется диалектикой для понимания риторики, он пользуется ею, чтобы риторику уничтожить или, по крайней мере, скомпрометировать, а поэтому его вопросы -- на самом деле, вовсе не вопросы: просто словесные ловушки, в которые попадают Горгий и его собратья-риторы. Федр загорается всем этим: хотел бы он там оказаться. В классе профессор философии, заметив очевидное хорошее поведение и прилежание Федра, решил, что тот, в конце концов, -может, и не такой уж плохой студент. Это -- вторая ошибка. Он решил сыграть с Федром в небольшую игру, спросив его, что тот думает о приготовлении пищи. Сократ продемонстрировал Горгию, что и риторика, и приготовление пищи -разновидности угождения, сводничества, поскольку обращаются скорее к эмоциям, нежели к истинному знанию. На вопрос профессора Федр дает ответ Сократа, что приготовление пищи -- разновидность угождения. Одна из барышень в классе хихикает, что Федру не нравится, поскольку он знает: профессор пытается поставить ему диалектический захват, похожий на те, что Сократ ставил своим оппонентам, и его ответ вовсе не рассчитан на чей-либо смех, а дан для того, чтобы сбросить этот диалектический захват. Федр вполне готов к тому, чтобы на память точно процитировать все аргументы, используемые Сократом для утверждения своей точки зрения. Но не этого хочет профессор. Он хочет диалектической дискуссии в классе, в которой он, Федр, -- ритор, и его, Федра, низвергает сила диалектики. Профессор хмурится и делает еще одну попытку: -Нет. Я имею в виду, действительно ли вы считаете, что хорошо приготовленная еда, подаваемая в лучшем ресторане, -- действительно то, что нам следует отвергнуть? Федр спрашивает: -- Вы имеете в виду мое личное мнение? Вот уже многие месяцы -- с тех пор, как исчез невинный студиозус, -- в этом классе никто не осмеливался высказывать личное мнение. -- Да-а-а, -- произносит профессор. Федр молчит и пытается выработать ответ. Все ждут. Его мысли доходят до скорости света, просеивая диалектику, разыгрывая один аргументационный шахматный дебют за другим, видя, что каждый проигрывает, и переходя к следующему, все быстрее и быстрее, -- класс же наблюдает только молчание. Наконец, обескураженный профессор оставляет этот вопрос и переходит к лекции. Но Федр лекции не слышит. Его ум спешит дальше и дальше, сквозь перестановки диалектики, дальше и дальше, сталкиваясь с вещами, находя новые ветви и под-ветви, взрываясь гневом при каждом новом открытии порочности, мерзости и низости этого "искусства", называемого диалектикой. Профессор, заметив выражение его лица, начинает довольно сильно беспокоиться и продолжает лекцию в какой-то панике. Ум Федра спешит все дальше и дальше, видя, наконец, нечто злое -- зло, глубоко окопавшееся в нем самом, оно только делает вид, что пытается понимать любовь, красоту, истину и мудрость, но его подлинная цель -никогда их не понимать, всегда узурпировать их и возводить на трон себя. Диалектика -- узурпатор. Вот что он видит. Выскочка, силой привязывающаяся к тому, что Хорошо, стремящаяся удерживать и контролировать его. Зло. Профессор заканчивает лекцию раньше обычного и в спешке покидает класс. После того, как студенты молча уходят, Федр остается сидеть один за огромным круглым столом, пока солнце в прокопченном воздухе за окном не исчезает, и комната не становится серой, а потом и темной. На следующий день он ждет, когда откроется библиотека, и начинает яростно вчитываться в Платона, за Платона, впервые выискивая то немногое, что известно о риторах, которых тот так презирал. И обнаруживает то, что подтверждает уже нащупанное интуитивно прошлым вечером. Проклятие Платоном софистов уже многие ученые восприняли с немалым опасением. Сам председатель Комиссии предположил, что критики, не уверенные в том, что имел в виду Платон, в равной же степени не должны быть уверены в том, что имели в виду противники Сократа в диалогах. Когда станет известно, что Платон вложил в уста Сократа собственные слова (так говорит Аристотель), тогда не будет причин сомневаться, что он мог вложить собственные слова и в другие уста тоже. Отрывки из других древних, казалось, приводили к иным оценкам софистов. Многих софистов постарше избирали "послами" их города -- определенно, такая должность не свидетельствовала о неуважении. Имя "софист" применялось без уничижения даже к самим Сократу и Платону. Более поздними историками даже высказывалось предположение, что Платон так ненавидел софистов потому, что они не могли сравниться с его хозяином, Сократом -- в действительности, величайшим софистом из них всех. Это последнее объяснение, думает Федр, интересно, но неудовлетворительно. Не питаешь отвращения к той школе, к которой принадлежит твой хозяин. Какова во всем этом была подлинная цель Платона? Федр глубже и глубже вчитывается в досократовскую греческую мысль, чтобы найти это, и, в конце концов, приходит к выводу, что ненависть Платона к риторам являлась частью гораздо более объемной борьбы, где реальность Хорошего, представленная софистами, и реальность Истинного, представленная диалектиками, участвовали в огромной битве за будущий ум человека. Истинное победило. Хорошее проиграло, и поэтому сегодня нам так нетрудно принять реальность истины и так трудно принять реальность Качества, даже если согласия в одной области -- не больше, чем в другой. Чтобы понять, как Федр к этому приходит, потребуется некоторое разъяснение: Сначала нужно преодолеть представление о том, что период времени между последним пещерным человеком и первым греческим философом был короток. Отсутствие какой бы то ни было истории этого периода иногда внушает такую иллюзию. Но прежде, чем на сцене появились греческие философы, в течение времени, по крайней мере, в пять раз большего, чем вся наша записанная история со времен греческих философов, существовали цивилизации на весьма продвинутой ступени развития. Были деревни и города, средства передвижения, дома, рынки, огороженные поля, сельскохозяйственные орудия и домашние животные, а люди вели жизнь, столь же богатую и разнообразную, как и в большинстве сельских районов мира сегодня. И, подобно людям в таких районах сегодня, они не видели смысла все это записывать, а если и видели, то делали это на материалах, до сих пор не найденных. Поэтому мы ничего о них не знаем. "Темные Века" были просто возвращением к естественному способу жизни, который был внезапно прерван греками. Ранняя греческая философия представляла собой первый сознательный поиск нетленного в делах людей. До того времени все нетленное находилось в царстве Богов, в мифах. Но теперь, в результате растущей пристрастности греков к миру вокруг них, вс возрастала сила абстракции, которая позволяла им расценивать старый греческий мифос не как явленную истину, а как вообразительные творения искусства. Это сознание, никогда нигде в мире прежде не существовавшее, выразило целый новый уровень трансцендентности для греческой цивилизации. Но мифос продолжается, и то, что уничтожает старый мифос, становится новым, а новый мифос при первых ионийских философах трансмутировал в философию, которая заново начала бережно сохранять в себе постоянство. Постоянство больше не являлось исключительной прерогативой Бессмертных Богов. Оно еще заключалось в Бессмертных Принципах, из которых наш нынешний закон тяготения стал одним. Бессмертный Принцип впервые Фалесом был назван водой. Анаксимен назвал его воздухом. Пифагорейцы назвали его числом и, таким образом, стали первыми, кто увидел Бессмертный Принцип чем-то нематериальным. Гераклит назвал Бессмертный Принцип огнем и ввел "изменение" как часть Принципа. Он сказал, что мир существует как конфликт и напряжение противоположностей. Он сказал, что есть Один и есть Много, и что Один -- это универсальный закон, внутренне присущий всем вещам. Анаксагор первым определил Один как nous, то есть "разум". Парменид впервые прояснил, что Бессмертный Принцип, Один, Истина, Бог отделен от внешности и от мнения, и важность этого отделения и действие его на последующую историю трудно переоценить. Именно здесь классический ум в первый раз отбросил свое романтическое происхождение, сказал: "Хорошее и Истинное -- не обязательно одно и то же", и пошел своим путем. У Анаксагора и Парменида имелся слушатель по имени Сократ, который привел их идеи к полному расцвету. В этом месте понять, в сущности, надо одно: до этого не существовало таких вещей, как разум и материя, субъект и объект, форма и сущность. Эти разделения -- изобретения диалектики, которые проявились позже. Современный ум иногда склонен сачковать при мысли о том, что эти дихотомии -- изобретения, и говорит: -- Ну, эти разделения уже существовали, и греки их просто открыли, -- и ты должен на это сказать: -- Где существовали? Покажи? -- и современный ум слегка сконфузится и задастся вопросом, что вообще всё это означает, но все равно он верит в то, что разделения эти существовали. Однако их не было, как сказал Федр. Они -- просто призраки, бессмертные боги современного мифоса, которые кажутся нам реальными, поскольку мы -- в самом этом мифосе. В реальности они -- настолько же художественные творения, насколько и антропоморфные Боги, которых они заменили. Все до-сократовские философы, упоминавшиеся до сих пор, стремились установить во внешнем мире, который находили вокруг себя, универсальный Бессмертный Принцип. Общее усилие объединяло их в группу, которую можно назвать "космологи". Все они соглашались в том, что такой принцип существует, их разногласия же о том, чем он является, казались неразрешимыми. Последователи Гераклита настаивали на том, что Бессмертным Принципом являлось изменение и движение. Однако ученик Парменида Зенон серией парадоксов доказал, что любое восприятие движения и изменения иллюзорно. Реальность должна быть неподвижна. Споры космологов разрешились с совершенно новой стороны, от группы, члены которой, казалось Федру, были ранними гуманистами, учителями, но стремились учить они не принципам, а верованиям людей. Целью их была не единственная абсолютная истина, а улучшение человечества. Все принципы, все истины относительны, говорили они. "Человек -вот мера всех вещей." То были знаменитые учителя "мудрости", софисты Древней Греции. Для Федра эта история конфликта софистов и космологов сообщила совершенно новое направление "Диалогам" Платона. Сократ не просто излагает в вакууме благородные идеи. Он замешан в войне между теми, кто думает, что истина абсолютна, и теми, кто думает, что истина относительна. Он сражается в этой войне всем, что у него есть. Софисты -- враги. Теперь ненависть Платона к софистам имеет какой-то смысл. Они с Сократом защищают Бессмертный Принцип космологов от того, что полагают разложением софистов. Истина. Знание. Нечто независимое от того, что все об этом думают. Идеал, за который умер Сократ. Идеал, которым обладает одна лишь Греция, -- впервые в истории мира. По-прежнему хрупкая вещь. Он может полностью исчезнуть. Платон ненавидит и проклинает софистов без удержу не потому, что они -- низкие и аморальные люди: очевидно, что в Греции есть типы гораздо более низкие и аморальные, которых он совершенно не замечает. Он проклинает их потому, что они угрожают первому начинающемуся схватыванию человечеством понятия истины. Вот что все это означает. Результаты мученичества Сократа и непревзойденной прозы Платона, последовавшие за ним, -- никак не меньше, чем весь мир западного человека, каким мы его знаем. Если бы понятию истины позволили кануть, и Возрождение бы ее не переоткрыло, маловероятно, что мы бы сегодня поднялись хоть сколько-нибудь выше уровня доисторического человека. Понятия науки, технологии и других систематически организованных усилий человека намертво зацентрованы на ней. Она -- ядро всего. И все же, понимает Федр, то, что он говорит о Качестве, как-то противоположно всему этому. Это, кажется, гораздо больше согласуется с софистами. "Человек -- мера всех вещей." Да, именно это он говорит о Качестве. Человек -- не источник всех вещей, как сказали бы субъективные идеалисты. И не пассивный наблюдатель всех вещей, как сказали бы объективные идеалисты и материалисты. Качество, создающее мир, возникает как отношение между человеком и его опытом. Человек -- участник создания всех вещей. Мера всех вещей -- как раз подходит. А они учили риторике -- это подходит. Единственное, что не подходит к тому, что говорит он, и к тому, что сказал Платон о софистах, -- это их профессия преподавателей добродетели. Все свидетельства указывают на то, что это было в их учении абсолютно существенным, но как станешь обучать добродетели, если сам же учишь относительности всех этических идей? Добродетель, если она вообще что-то означает, равняется этическому абсолюту. Человеком, чье понятие того, что длжно, меняется изо дня в день, можно восхищаться за широту взглядов, но не за добродетель. По крайней мере, в том смысле этого слова, как его понимает Федр. А как можно получить добродетель из риторики? Это нигде не объясняется. Чего-то не хватает. Поиск ведет его через несколько историй Древней Греции, которые он, как обычно, читает в детективном стиле, ища только фактов, которые могут помочь, и отбрасывая те, которые не подходят. И вот он читает "Греков" Г.Д.Ф.Китто, сине-белую книжку в мягкой обложке, купленную за пятьдесят центов, и доходит до абзаца, в котором описывается "сама душа гомеровского героя", легендарной фигуры предекадентской, досократовской Греции. Вспышка его просветления, сопровождавшая те страницы, так интенсивна, что герои не стираются из памяти и стоят у меня перед глазами, как живые. "Илиада" -- это история осады Трои, которая обратится во прах, и ее защитников, которые будут убиты в битве. Жена Гектора, вождя, говорит ему: "Сила твоя будет тебе напастью; и нет у тебя жалости к своему младенцу-сыну или к несчастной жене, которая вскоре станет твоею вдовой. Ибо вскоре ахейцы нападут и убьют тебя; и если я тебя потеряю, то мне лучше будет умереть." Ее муж отвечает:
"Да, я знаю это и уверен в этом; грядет тот день, когда священный город Троя погибнет, а с ним -- Приам и богатый народ Приама. Но моя скорбь -- не столько по троянцам, ни по самой Гекубе, ни по Приаму-Царю, ни по многим моим благородным братьям, которые будут убиты недругом и лягут во прах, сколько по тебе, когда один из облаченных в бронзу ахейцев унесет тебя, в слезах, и закончит твои дни свободы. Потом ты, быть может, станешь жить в Аргосе и работать за ткацким станком в доме другой женщины, или же носить воду для женщины из Мессены или Гиперии, в горести против своей воли: но тяжкое принуждение лежать будет на тебе. И тогда человек скажет, глядя на тебя, плачущую: "Это была жена Гектара, благороднейшего в битве из всех троянцев -укротителей коней, когда те сражались вокруг Илиона". Вот то, что они скажут: и это станет для тебя свежей скорбью -- сражаться с рабством, лишенной такого мужа. Но пусть я умру, пусть землю навалят мне на могилу прежде, чем я услышу твои крики, прежде, чем услышу о насилии, причиненном тебе."
Так говорил блистательный Гектор и протягивал руки к сыну своему. Но дитя вскрикнуло и прижалось к пышной груди няньки, ибо испугалось вида своего дорогого отца -- бронзы и гребня из конского волоса, ужасно развевавшегося на верхушке шлема. Его отец громко рассмеялся, и мать тоже. Немедленно блистательный Гектор снял шлем свой с головы и положил наземь, и когда он целовал своего сына и качал его на руках, то молился Зевсу и другим Богам: Зевс и вы, другие Боги, сделайте так, чтобы сын мой был таким, как я: наиславнейшим из всех троянцев, человеком силы и власти великой в Илионе. И пусть говорят, когда он возвратится с войны: "Он гораздо лучше, чем был его отец".
"На героические дела греческого воина подвигает," -- комментирует Китто, -"не чувство долга в том смысле, в каком мы его понимаем: долг по отношению к другим -- это, скорее, долг по отношению к самому себе. Он стремится к тому, что мы переводим как "добродетель", но по-гречески звучит как aret, "совершенство"... мы еще много будем говорить об aret. Оно проходит через всю жизнь греков." Вот, думает Федр, определение Качества, которое существовало за тысячу лет до того, как диалектики только помыслили заключить его в слова-ловушки. Любой, кто не может понять этого значения без логических definiens, definendum и differentia, -- либо лжет, либо настолько утратил всякую связь с обычной частью человечества, что вообще не достоин никакого ответа. Федр тоже очарован описанием мотива "долга по отношению к самому себе" -- это почти точный перевод санскритского слова дхарма, о котором иногда говорят как об "Одном" индусов. Могут ли "дхарма" индусов и "добродетель" греков быть одним и тем же? Тогда Федр испытывает желание прочесть этот абзац снова, читает и тогда... что это?!... "К тому, что мы переводим как "добродетель", но по-гречески звучит как "совершенство"." Удар молнии? Качество! Добродетель? Дхарма! Вот чему учили софисты! Не этическому релятивизму. Не пуританской "добродетели". Но aret. Совершенству. Дхарме! До Церкви Разума. До субстанций. До формы. До разума и материи. До самой диалектики. Качество было абсолютным. Те первые учителя Западного мира учили Качеству, и средством для этого они избрали риторику. Он все время все делал правильно.
Дождь приостановился, и мы смогли увидеть горизонт -- четкую линию, разделяющую светло-серое небо и темно-серую воду.
У Китто еще было что сказать об этом aretё древних греков. "Когда мы встречаем aretё у Платона," -- говорил он, -- "мы переводим его как "добродетель" и, следовательно, пропускаем всю его прелесть. "Добродетель", по крайней мере, в современном английском, -- слово, почти полностью относящееся к морали; с другой стороны, aretё используется неопределенно во всех категориях и просто означает совершенство."
Таким образом, герой "Одиссеи" -- великий воин, лукавый интриган, всегда готовый оратор, человек мужественного сердца и обширных познаний, который знает, что без лишних жалоб он должен вытерпеть то, что посылают ему боги; он может и строить, и управлять судном, может пропахать борозду так же прямо, как любой, может победить молодого хвастуна в метании дисков, вызвать феакийского юношу на кулачный поединок, борьбу или бег, освежевать, разделать и поджарить быка и растрогаться до слез песней. Фактически, он -- превосходный мастер на все руки; у него превосходное aretё. Аretё подразумевает уважение к цельности и единости жизни и последовательную нелюбовь к специализации. Оно подразумевает презрение к эффективности -- или, скорее, гораздо более высокое понятие об эффективности, которая существует не в одном отделении жизни, а в самой жизни.
Федр вспомнил строчку из Торо: "Ты никогда не обретешь чего-то кроме того, что теряешь". Теперь он начал впервые осознавать невероятное величие того, что человек утратил, когда обрел силу понимать и управлять миром в понятиях диалектических истин. Человек строил империи научных способностей, чтобы манипулировать явлениями природы и превращать их в гигантские проявления собственных мечтаний о власти и богатстве, -- но на это променял империю понимания равных масштабов: понимания того, что означает быть частью мира, а не его врагом.
Просто разглядывая линию горизонта, можно достичь какого-то спокойствия духа. Линия геометра... совершенно плоская, постоянная и известная. Возможно, эта линия впервые дала Эвклиду понимание линейности; линия отсчета, от которой развивались первоначальные вычисления первых астрономов, наносивших звезды на карту.
Федр знал с той же самой математической уверенностью, которую чувствовал Пуанкаре, когда решал Фуксианские уравнения, что это греческое aret было той самой недостающей частью, завершавшей узор, но теперь читал дальше для полноты ощущения. Нимбы над головами Платона и Сократа исчезли. Он видит, что они последовательно делают то, в чем обвиняют софистов: используют эмоционально убедительный язык с конечной целью заставить слабый аргумент -- защиту диалектики -- звучать сильно. Мы больше всего осуждаем в других то, думал он, чего больше всего боимся в себе. Но почему? -- задавался вопросом Федр. Зачем уничтожать aretё? И не успел он задать вопрос, как ответ сам пришел к нему. Платон не пытался уничтожить aretё. Он инкапсулировал его; делал из него постоянную, закрепленную Идею; обращал его в жесткую, неподвижную Бессмертную Истину. Он сделал aretё Хорошим, высшей формой, высшей Идеей всего. Оно подчинилось только самой Истине в синтезе всего, что произошло раньше. Вот почему то Качество, к которому Федр пришел в классе, казалось столь близким Хорошему Платона. Хорошее Платона было взято от риторов. Федр искал, но не мог найти предшествовавших космологов, говоривших о Хорошем. Это шло от софистов. Разница заключалась в том, что Хорошее Платона было закрепленной, вечной и недвижимой идеей, в то время как для риторов оно вовсе не являлось Идеей. Хорошее не было формой реальности. Оно было самой реальностью, вечно изменяющейся, не познаваемой окончательно никаким закрепленным жестким способом. Почему Платон это сделал? Федр рассматривал философию Платона как результат двух синтезов. Первый синтез пытался разрешить различия между последователями Гераклита и Парменида. Обе космологические школы утверждали Бессмертную Истину. Для того, чтобы выиграть битву за истину, в которой aretё играет подчиненную роль, битву против своих врагов, которые будут обучать aret, в котором истина играет подчиненную роль, Платон должен сначала разрешить внутренний конфликт между верующими в Истину. Для этого он говорит, что Бессмертная Истина -- не просто изменение, как считали последователи Гераклита. Не просто сущность без изменений, как считали последователи Парменида. Обе эти Бессмертные Истины сосуществуют как неизменные Идеи и изменчивая Наружность. Вот почему Платон находит нужным отделять, например, "лошадность" от "лошади" и говорить, что лошадность реальна, закреплена, истинна и неподвижна, в то время как лошадь -- простое, незначительное, преходящее явление. Лошадность -- Идея. Лошадь, которую можно видеть, -собрание меняющихся Наружностей, лошадь, которая может проистекать, двигаться там, где ей захочется и даже умереть на этом самом месте, не потревожив лошадности -- Бессмертного Принципа, который может длиться вечно вслед за Богами старины. Второй синтез Платона -- включение aretё софистов в эту дихотомию Идей и Наружностей. Он помещает его на самое почетное место, подчиненное только самой Истине и методу, которым к Истине приходят, диалектике. Но в этой попытке объединить Хорошее и Истинное путем превращения Хорошего в высочайшую Идею всего Платон, тем не менее, узурпирует место aretё и возводит на него диалектически определенную истину. Поскольку Хорошее содержалось как диалектическая идея, для другого философа не составит труда прийти и продемонстрировать диалектическими методами, что aret, Хорошее, может быть более выгодно смещено на более низкую позицию в "истинном" порядке вещей, более совместимом со внутренней деятельностью диалектики. Такой философ не заставил себя долго ждать. Его имя было Аристотель. Аристотель чувствовал, что смертная лошадь Наружности, которая ест траву, возит людей и производит на свет маленьких лошадей, заслуживает гораздо больше внимания, нежели ей уделял Платон. Он говорил, что лошадь -- не просто наружность. Наружности приникают к чему-то более независимому от них, к чему-то более неизменяемому -- например, к Идеям. Это "что-то", к чему приникают Наружности, он назвал "субстанцией". И именно в этот момент -- а не до него -- родилось наше современное научное понимание реальности. При Аристотеле -- "Читателе", чьих познаний в троянском aretё, кажется, подозрительно недостает, -- формы и субстанции превалируют над всем. Хорошее -- сравнительно незначительная ветвь знания, называемая этикой; разум, логика, знание -- вот что его заботит в первую очередь. Аretё мертво, а науке, логике и Университету, каким мы знаем его сейчас, выдана их утверждащая грамота: найти и изобрести бесконечный количественный рост форм, касающихся субстантивных элементов мира, назвать эти формы знанием и передать их будущим поколениям в виде "системы". И еще риторика. Бедная риторика, некогда "изучавшая" самое себя, теперь низводится к преподаванию манер и форм -аристотелевых форм -- письма, как будто они имеют хоть какое-то значение. Пять ошибок в правописании, вспомнил Федр, или одна ошибка в построении предложения, или три не там расположенных определения, или... и так далее, без конца. Любой было достаточно, чтобы проинформировать студента, что он не знает риторики. В конце концов, это и есть риторика, не так ли? Конечно, существует "пустая риторика", то есть риторика, способная привлечь эмоционально без должного подчинения диалектической истине, но нам такая не нужна, правда? Она сделает нас похожими на тех лжецов, жуликов и пачкунов Древней Греции, на тех софистов -- помните их? Истине мы научимся на других наших академических курсах, а потом немного поучимся риторике, чтобы уметь мило это все записывать и производить впечатление на начальство, которое продвинет нас на более высокие должности. Формы и маннеризмы -- ненавидимые лучшими и любимые худшими. Год за годом, десятилетие за десятилетием маленькие "читатели" с передних парт, имитаторы с милыми улыбками и аккуратными авторучками выходят получать свои аристотелевские пятерки, а те, кто обладает подлинным aretё, молча сидят позади, недоумевая, что с ними происходит, и почему им так не нравится этот предмет. И сегодня, в тех немногих Университетах, которые почитают за труд преподавать классическую этику, студенты, вслед за Аристотелем и Платоном, бесконечно возятся с вопросом, который в Древней Греции вообще не было необходимости задавать: "Что есть Хорошее? И как нам его определить? Поскольку разные люди определяли его по-разному, как мы можем знать, что хорошее вообще есть? Некоторые утверждают, что хорошее -- в счастье, но откуда нам знать, в чем счастье? И как можно определить счастье? Счастье и хорошее -- не объективные термины. Мы не можем научно иметь с ними дела. А коль скоро они не объективны, то существуют просто у нас в уме. Поэтому, если хочешь быть счастливым, просто передумай. Ха-ха, ха-ха." Аристотелева этика, аристотелевы определения, аристотелева логика, аристотелевы формы, аристотелевы субстанции, аристотелева риторика, аристотелев смех... ха-ха, ха-ха. А кости софистов давным-давно обратились в прах, и то, что они сказали, обратилось в прах вместе с ними, а прах погребался под булыжником приходивших в упадок Афин в течение всего их падения и Македонии в течение ее упадка и падения. В течение упадка и смерти Древнего Рима, Византии, Оттоманской Империи и современных государств -- погребались так глубоко, с такой церемонностью, с таким смаком и с такой злобой, что только безумец многие века спустя мог обнаружить ключи, необходимые для того, чтобы их открыть и с ужасом увидеть, что натворили...
Дорога так потемнела, что приходится включить фару, чтобы пробраться сквозь здешние туманы и дождь.
30
В Аркате мы заходим в маленькую столовку, сырую и холодную, едим чили с бобами и пьем кофе. Потом снова выезжаем на дорогу -- теперь уже это скоростная трасса, быстрая и мокрая. Будем ехать, пока до Сан-Франциско не останется легкого однодневного перехода, и тогда остановимся. Фары всстречных машин странно отражаются в мокрой осевой линии, капли бьют в стекло шлема, как дробинки, преломляя свет фар странными волнами кругов и полукругов. Двадцатый век. Он уже окружил нас со всех сторон, этот двадцатый век. Пора кончать с федровой одиссеей двадцатого века и больше к ней не возвращаться. Когда класс по "Идеям и Методам 251, Риторике" собрался в следующий раз за большим круглым столом в Южном Чикаго, секретарь отделения объявила, что профессор философии заболел. Он болел всю следующую неделю. Несколько озадаченные остатки класса, который к тому времени уменьшился до трети, сами по себе пошли через дорогу выпить кофе. За столиком один студент, которого Федр отметил как способного сноба-интеллектуала, сказал: -- Я расцениваю этот класс как один из самых неприятных, в которых мне довелось заниматься. Казалось, он смотрел на Федра свысока с какой-то бабьей сварливостью, как обломщик того, что должно повлечь приятные переживания. -- Полностью согласен, -- ответил Федр. Он ждал какого-нибудь повторного нападения, но его не последовало. Другие студенты, казалось, думали, что это все произошло из-за Федра, но им не за что было зацепиться. Затем женщина постарше на другом краю столика спросила, зачем он вообще ходит на занятия. -- Я сам как раз сейчас пытаюсь это понять, -ответил Федр. -- А вы ходите на занятия полный день? -- спросила она. -- Нет, полный день я преподаю на Военно-Морском Пирсе. -- Что вы преподаете? -Риторику. Она замолчала, и все, кто сидели за столом, посмотрели на него и тоже смолкли. Ноябрь подходил к концу. Листья, солнечно-оранжевые в октябре, опали, оставив голые ветви встречать холодные ветра с севера. Выпал первый снег, потом растаял; коричневато-грязный город ждал прихода зимы. В отсутствие профессора философии задали еще один диалог Платона. Он назывался "Федр", что для нашего Федра не значило ничего, поскольку сам он не называл себя этим именем. Греческий Федр -- не софист, а молодой оратор, который в этом диалоге только оттеняет Сократа. Диалог -- о природе любви и возможности философской риторики. Федр кажется не очень сообразительным и обладает ужасным чувством риторического Качества, поскольку цитирует по памяти на самом деле очень плохую речь оратора Лисия. Но вскоре понимаешь, что эта плохая речь и была задумана как легкая добыча для Сократа, чтобы тот мог сопроводить ее гораздо лучшей своей речью, а ее -- еще лучшей, одной из прекраснейших речей во всех "Диалогах" Платона. Помимо этого, единственная замечательная вещь в Федре -это его личность. Платон часто дает имена оппонентам Сократа согласно их личностным характеристикам. Молодой, сверхразговорчивый, невинный и добродушный оппонент в "Горгии" зовется Пол, что по-гречески означает "жеребенок". Федр не таков. Он не присоединяется ни к одной определенной группе. Он предпочитает городу уединение деревни. Он агрессивен до крайности и даже может быть опасным. В одном месте он даже угрожает Сократу насилием. Рhaedrus по-гречески -- "волк". В этом диалоге его увлекает речь Сократа о любви, и он -- укрощен. Наш Федр читает диалог, и на него огромное впечатление производит великолепная поэтическая образность. Но он им не укрощен, поскольку ощущает в нем к тому же слабый запах лжи. Речь -- не самоцель; она используется для осуждения того же аффективного царства понимания, к которому сама риторически апеллирует. Страсти характеризуются как разрушители понимания, и Федру интересно, не отсюда ли получило начало это осуждение страстей, так глубоко укоренившееся в западной мысли. Вероятно, нет. Напряженность между древнегреческой мыслью и эмоцией в других местах описана как основа греческого характера и культуры. Хотя и интересно. На следующей неделе профессор философии снова не появляется, и Федр использует это время, чтобы подтянуть свою работу в Университете Иллинойса. Еще через неделю в книжном магазине Чикагского Университета, куда Федр зашел по пути на занятия, он видит два темных глаза, пристально смотрящих на него между книг на полке. Когда лицо появляется целиком, он узнает невинного студента, которого словесно избили в начале четверти и который исчез. Похоже, он знает что-то такое, чего не знает Федр. Федр подходит к нему поговорить, но тот отступает и исчезает за дверью, оставляя Федра в недоумении. И на грани. Может, он просто устал и нервничает. Измождение от преподавания на Пирсе сверх усилий превзойти сразу всю западную академическую мысль в Чикагском Университете заставляют его работать и заниматься по двадцать часов в сутки без должного внимания к питанию и упражнениям. Может, просто усталость заставляет его думать, что в этом лице что-то не так. Но когда он переходит дорогу, чтобы зайти в здание, это лицо следует за ним, отстав на двадцать шагов. Что-то готовится. Федр входит в класс и ждет. Вскоре появляется и студент -- после многонедельного отсутствия. Не может же он считать, что ему сейчас поставят зачет. Студент смотрит на Федра с полуулыбкой. Он чему-то улыбается, хорошо. В коридоре раздаются шаги -- и тут Федр понимает; ноги его становятся резиновыми, а руки начинают трястись. Милостиво улыбаясь, в дверях стоит не кто иной, как сам Председатель Комиссии по Анализу Идей и Изучению Методов при Чикагском Университете. Он берет класс себе. Вот оно что. Вот где они вышвырнут Федра через парадный вход. Изысканный, величественный, с имперским великодушием, Председатель на минуту остазавливается в дверях, затем обращается к студенту, который, кажется, его знает. Он улыбается, отводя от студента взгляд, охватывая весь класс, словно хочет найти еще какое-нибудь знакомое лицо, кивает с коротким смешком, ожидая звонка. Вот почему этот пацан здесь. Ему объяснили, почему его случайно избили, и только ради того, чтобы показать, какие они хорошие парни, ему позволят занять место за кругом, когда будут избивать Федра. Как они собираются это делать? Федр уже знает. Сначала уничтожат его статус диалектически перед всем классом, показав, насколько мало он знает о Платоне и Аристотеле. С этим хлопот не будет. Очевидно, что они знают о Платоне и Аристотеле в сотни раз больше, чем он когда-либо будет знать. Они занимались этим всю жизнь. Затем, когда они тщательно препарируют его диалектически, ему предложат либо принять определенную форму, либо убираться вон. Потом позадают еще вопросов, и он и на них не будет знать ответов. Потом предложат, чтобы он, раз его успеваемость настолько отвратительна, не беспокоился по поводу посещения занятий, а, наоборот, покинул бы класс незамедлительно. Возможны варианты, но это -- основной формат. Так легко. Что ж, он многому научился -- за этим сюда и пришел. Он может написать диссертацию и как-нибудь по-другому. С такой мыслью резиновое ощущение покидает его, и он успокаивается. С тех пор, как они с Председателем виделись в последний раз, Федр отпустил бороду, поэтому пока не опознан. Преимущество ненадолго. Председатель засечет его достаточно скоро. Председатель аккуратно складывает пальто, берет стул по другую сторону круглого стола, садится, потом достает старую трубку и набивает ее, должно быть, с полминуты. Можно заметить, что он проделывал это множество раз. Обратив внимание на класс, он изучает лица, гипнотически улыбаясь, ощущая настроение, но чувствуя, что что-то немножко не так. Набивает трубку еще некоторое время, но без спешки. Вскоре момент наступает, он зажигает трубку, и немного спустя класс наполняется запахом табачного дыма. Наконец он произносит: -- Насколько я понимаю, сегодня мы должны начать обсуждение бессмертного "Федра". Он смотрит на каждого студента в отдельности. -- Верно? Учащиеся робко заверяют его, что так и есть. Его личность ошеломляет. Председатель затем извиняется за отсутствие предыдущего преподавателя и сообщает, что последует дальше. Поскольку сам он уже знает этот диалог, то будет добиваться от класса ответов, которые покажут, насколько хорошо поняли его они. Самый лучший способ, думает Федр. Так можно узнать лично каждого студента. К счастью, Федр штудировал диалог так тщательно, что почти выучил наизусть. Председатель прав. Это бессмертный диалог, поначалу он странен и озадачивает, но потом бьет сильнее и сильнее, как сама истина. То, о чем Федр говорил как о Качестве, Сократ, повидимому, описал как душу, самодвижение, источник всех вещей. Здесь нет противоречия. Его в действительности никогда и быть не может между центральными понятиями монистических философий. Одно в Индии должно быть тем же самым, что и Одно в Греции. Если это не так, то получается два. Единственное разногласие между монистами касается определений Одного, а не самого Одного. Поскольку Одно -- источник всех вещей и включает все вещи в себя, оно не может быть определено в понятиях этих вещей, коль скоро какую бы вещь ни использовал для определения его, эта вещь всегда будет описывать нечто меньшее, нежели само Одно. Одно может быть описано только аллегорически, путем аналогий, фигур воображения и речи. Сократ избирает аналогию неба и земли, показывая, как личности притягиваются к Одному колесницей, запряженной двумя лошадьми... Но вот Председатель адресует вопрос студенту, сидящему рядом с Федром. Подбрасывает небольшую наживку, провоцирует его на нападение. Студент, к которому обратились по ошибке, не нападает, и Председатель с огромным отвращением и раздражением в конце концов оставляет его в покое, сделав выговор, что материал следовало читать лучше. Очередь Федра. Он совершенно успокоился. Он теперь должен объяснить диалог. -- Если мне будет позволено начать по-своему, -- говорит он, отчасти -- чтобы скрыть тот факт, что не слышал, о чем говорил предыдущий студент. Председатель, рассматривая это как продолжение выговора студенту, сидящему рядом, улыбается и высокомерно произносит, что это, конечно же, хорошая мысль. Федр продолжает: -- Я полагаю, что в этом диалоге личность Федра характеризуется словом "волк". Он произносит это довольно громко, со вспышкой гнева, и Председатель почти подскакивает на месте. Счет открыт! -- Да, -- говорит Председатель, и блеск в его глазах показывает, что он уже узнал, кто этот его бородатый противник. -Рhаеdrus по-гречески действительно означает "волк". Это очень точное наблюдение. -- К нему начинает возвращаться самообладание. -- Продолжайте. -Федр встречает Сократа, который знает только городские пути, и ведет его в деревню, где начинает цитировать речь оратора Лисия, которого обожает. Сократ просит прочесть ее, и Федр читает. -- Стоп! -- говорит Председатель, уже полностью обретший самообладание. -- Вы пересказываете нам сюжет, а не объясняете диалог. Он вызывает следующего студента. Кажется, никто из студентов не знает, о чем этот диалог, до той степени, какая могла бы удовлетворить Председателя. Поэтому с насмешливой грустью он говорит, что всем следует прочесть его более тщательно, но на этот раз он им поможет, взяв на себя труд самому объяснить диалог. Это вызывает невероятную разрядку той напряженности, которую он так тщательно выстроил, -- и весь класс уже у него в кулаке. Председатель продолжает, открывая им значение диалога, в атмосфере абсолютного внимания. Федр слушает с глубокой вдумчивостью. Через некоторое время что-то понемногу начинает его отвлекать. Вкралась какая-то фальшивая нота. Сначала он не видит, в чем дело, но потом осознает, что Председатель полностью пропустил сократово описание Одного и перепрыгнул вперед, к аллегории колесницы и лошадей. В этой аллегории ищущий, пытающийся достичь Одного, влеком двумя лошадьми: один конь бел, благороден и кроток, другой -зол, упрям, страстен и черен. Один всегда помогает в его подъеме к вратам небес, второй всегда препятствует ему. Председатель этого еще не сказал, но он уже на пороге того, чтобы объявить, что белый конь -- это умеренный разум, а черный -- темная страсть, эмоции. Он подходит к той точке, где их нужно описать, и фальшивая нота превращается в целый хор. Он сдает назад и снова утверждает, что "теперь Сократ поклялся богам, что говорит Истину. Он дал клятву говорить Истину, и если то, что последует, не будет Истиной, то он запятнает свою душу." ЛОВУШКА! Он использует диалог, чтобы доказать святость разума! Коль скоро это будет установлено, он сможет пуститься в исследования того, что такое разум, а потом -- внемлите же! -- мы снова окажемся в царстве Аристотеля! Федр поднимает руку ладонью вперед, локоть на столе. Раньше эта рука тряслась, теперь она смертельно спокойна. Федр чувствует, что сейчас формально подписывает себе смертный приговор, но знает, что подпишет себе другой смертный приговор, если руку сейчас опустит. Председатель видит поднятую руку, он удивлен и встревожен, но разрешает. И вот слова произнесены. Федр говорит: -- Все это -- только аналогия. Молчание. Потом на лице Председателя отражается смятение. -- Что? -- говорит он. Чары его выступления разбиты. -- Все это описание колесницы и двух лошадей -- всего лишь аналогия. -- Что? -- переспрашивает он, а потом громче: -- Это истина! Сократ поклялся Богам, что это истина! Федр отвечает: -- Сократ сам говорит, что это -аналогия. -- Если вы прочтете диалог, то обнаружите, что Сократ особенно подчеркивает, что это Истина! -- Да, но до этого... я полагаю, в двух параграфах... он утверждает, что это -- аналогия. Текст -- на столе, можно сверить, но у Председателя хватает здравого смысла не делать этого. Если он сверится, и Федр окажется прав, то его лицо перед классом будет полностью уничтожено. Он сказал классу, что книгу никто тщательно не читал. Риторика -1; Диалектика -- 0. Фантастика, думает Федр, что он это запомнил. Это просто вдребезги разносит всю диалектическую позицию. В этом, как раз, может быть, и заключается весь спектакль. Конечно, это аналогия. Всё -- аналогия. Но диалектики этого не знают. Вот почему Председатель пропустил это утверждение Сократа. Федр уловил его и запомнил, потому что если бы Сократ этого не утверждал, то он бы не говорил "Истину". Пока этого никто не видит, но увидят они достаточно скоро. Председателя Комиссии по Анализу Идей и Изучению Методов только что застрелили в его собственном классе. Он теперь лишился дара речи. Не может придумать, что сказать. Ни слова. Молчание, которое так хорошо выстраивало его имидж в начале занятия, теперь уничтожает его. Он не понимает, откуда прозвучал выстрел. Он никогда не сталкивался с живым софистом. Только с мертвыми. Теперь он пытается за что-то ухватиться, но хвататься не за что. Собственная инерция увлекает его вперед, в бездну, и когда он, наконец, находит слова, то это слова совершенно другого человека: школьника, забывшего свой урок, все перепутавшего, но все равно желавшего бы нашего снисхождения. Он пытается блефовать, снова утверждая, что никто в классе хорошо не занимался, но студент справа от Федра качает головой: очевидно, кто-то все-таки занимался. Председатель запинается и раздумывает, словно боится класса, ничем по-настоящему не занимая их. Федру интересно, какими будут последствия всего этого. Потом он видит, как происходит плохая штука. Избитый невинный студент, которые наблюдал за ним раньше, теперь не так уж и невинен. Он ухмыляется Председателю и задает ему саркастические и полные намеков вопросы. Председателя, уже изувеченного, убивают... но затем Федр осознает, что это было уготовано ему. Он не чувствует жалости -- только отвращение. Когда пастух идет убивать волка и берет с собой пса, чтобы тот развлекся, ему следует тщательно избегать ошибок. Пес имеет к волку определенное отношение, о котором пастух, быть может, забыл. Девушка спасает Председателя, задавая легкие вопросы. Он принимает их с благодарностью, отвечает на каждый очень пространно и медленно набирает самообладание. Потом ему задают вопрос: -- Что такое диалектика? Он раздумывает над этим, а потом, клянусь Богом, поворачивается к Федру и спрашивает, не хотел бы тот ответить на вопрос. -- Вы имеете в виду мое личное мнение? -- переспрашивает Федр. -- Нет... скажем, мнение Аристотеля. Уже не до тонкостей. Он просто собирается завлечь Федра на свою территорию и уже там проучить. -- Насколько я знаю... -- произносит Федр и делает паузу. -- Да? -- Председатель весь расплывается в улыбке. Ловушка готова. -- Насколько я знаю, мнение Аристотеля заключается в том, что диалектика идет прежде всего остального. Выражение на лице Председателя за полсекунды из елейного становится потрясенным и разъяренным. Да, это так! -кричит его лицо, но он не произносит ни слова. Ловец снова попал в ловушку. Он не может сразить Федра на утверждении, взятом из его собственной статьи в "Энциклопедии Британнике". Риторика -- 2; Диалектика -- 0. -- А из диалектики происходят формы, -- продолжает Федр, -- а из... Но Председатель прерывает его. Он видит, что так, как хочется ему, не получится, и оставляет этот вопрос. Не следовало ему меня прерывать, думает про себя Федр. Если бы он был подлинным искателем истины, а не пропагандистом какой-то определенной точки зрения, он бы этого не сделал. Он мог бы чему-то научиться сам. Раз утверждается, что "диалектика идет прежде всего остального", то это утверждение само становится диалектической сущностью, субъектом диалектического вопроса. Федр задал бы его: какое свидетельство того, что диалектический метод вопроса-ответа, используемый для достижения истины, идет прежде всего остального, у нас есть? Вообще никакого свидетельства нет. А когда это утверждение изолировано и само становится предметом изучения, то становится оно заведомо смешным. Вот она, эта диалектика, как ньютонов закон тяготения, сидит вот тут, прямо в середине нигде, рожая вселенную -- каково? Ослиная глупость. Диалектика, родитель логики, сама родилась из риторики. Риторика, в свою очередь, -- дитя мифов и поэзии Древней Греции. Исторически это так и есть -- так же, как и по всем применениям здравого смысла. Поэзия и мифы -- реакция доисторических людей на вселенную вокруг них, основанная на Качестве. Это Качество, а не диалектика -- генератор всего, что мы знаем. Занятие заканчивается. Председатель стоит в дверях, отвечая на вопросы, и Федр почти подходит к нему что-то сказать, но передумывает. Жизнь, полная ударов, может лишить человека желания вступать в любые ненужные обмены, которые могут привести к новым ударам. Ничего дружелюбного сказано не было, ни даже намека, продемонстрировалось только много враждебности. Федр-волк. Подходит. Легкой поступью направляясь к своей квартире, он видит, как это подступает все ближе и ближе. Он не будет счастлив, если они возрадуются его диссертации. Враждебность -- это действительно его элемент. Действительно. Федр-волк, да, спустившийся с гор охотиться на бедных невинных граждан этой интеллектуальной общины. Как раз подходит. Церковь Разума, как и все институты Системы, основана не на индивидуальной силе, а на индивидуальной слабости. На самом деле требуется в Церкви Разума не способность, а неспособность. Вот тогда ты считаешься годным к обучению. Подлинно способная личность -- всегда угроза. Федр видит, что он отбросил шанс интегрироваться в организацию, подчинившись какой угодно аристотелевой вещи, которой должен был подчиниться. Но такая возможность едва ли стоит всех поклонов, пресмыкания и интеллектуального унижения, необходимых для ее поддержания. Это низкокачественная форма жизни. Ему Качество лучше видится у границы лесов, чем здесь, затянутое дымчатыми окнами и погруженное в океаны слов, и он видит, что все, о чем он говорит, здесь никогда не смогут принять, поскольку для того, чтобы увидеть его, надо быть свободным от социального авторитета, а тут -- институт социального авторитета. Качество для баранов -- вот что говорит пастух. А если взять барана и поднять его к границе лесов ночью, когда ревет ветер, этот баран перепугается до полусмерти, начнет звать и орать, пока не явится пастух -- или же волк. На следующем занятии он делает одну последнюю попытку быть милым, но Председатель и знать ничего не хочет. Федр просит его объяснить один пункт: не смог-де понять его. Он-то понял, но лучше немножко пойти на попятный. Ответом на это служит: "Может быть, вы устали?" -- как можно более уничтожающе; но не уничтожает. Председатель просто уличает в Федре то, чего боится в самом себе. Занятие продолжается, а Федр сидит, глядя в окно и жалея этого старого пастуха и его классных баранов и псов, жалея себя, что никогда не станет одним из них. Когда звенит звонок, он уходит навсегда. Занятия на Воено-Морском Пирсе, напротив, проходят как пожар; студенты напряженно слушают эту странную бородатую фигуру с гор, которая говорит им, что в этой вселенной когда-то была такая вещь, как Качество, и что они знают, что это такое. Они не знают, как к этому относиться, они неуверенны, некоторые боятся его. Они видят, что он как-то опасен, но все очарованы и хотят слушать дальше. Но Федр -- тоже не пастух, и напряжение от того, что приходится вести себя по-пастушьи, убивает его. Снова происходит то странное, что всегда случалось в классах, когда непокорные и дикие студенты в последних рядах сопереживали ему и становились любимцами, в то время как более бараньеголовые и послушные в первых рядах всегда впадали от него в ужас и навсегда становились объектами презрения, даже если в конце бараны сдавали экзамен, а его неуправляемые друзья на задних партах -- нет. И Федр видит -- хотя не хочет признаваться в этом самому себе и посейчас -- тем не менее, видит интуитивно, что и дни его собственного пастушества подходят к концу. И он снова и снова задает себе вопрос, что же будет дальше. Он всегда боялся тишины в классе, той тишины, что уничтожила Председателя. Не в его натуре говорить, говорить и говорить, часами, беспрерывно, его это истощает, и теперь, когда не на чем больше сосредоточиться, он сосредотачивается на этом страхе. Он входит в класс, звенит звонок, а он сидит и не говорит. Весь час он хранит молчание. Некоторые студенты заговаривают с ним, пытаясь своим вызовом хоть как-то расшевелить его, но и они потом смолкают. Другие просто с ума сходят от внутренней паники. В конце часа весь класс буквально ломается и бросается к двери. Тогда он идет в свой следующий класс, и там происходит то же самое. И в следующем классе, и в следующем. Затем Федр идет домой. И все больше и больше задается вопросом: что дальше? Наступает День Благодарения. Его четыре часа сна сократились до двух, а потом и совсем пропали. Все кончено. Он не вернется к изучению риторики Аристотеля. Не вернется он и к преподаванию ее. С этим покончено. Он начинает ходить по улицам, его ум кружится в вихре. Город теперь смыкается на нем и становится в его странной перспективе антитезой тому, во что он верит. Цитадель не Качества, но цитадель формы и субстанции. Субстанция в форме стальных листов и балок, субстанция в форме бетонных столбов и дорог, в форме кирпича, асфальта, запчастей к автомобилям, старых радиоприемников, рельсов, мертвых туш животных, что когда-то паслись в прерии. Форма и субстанция без Качества. Вот душа этого места. Слепая, громадная, зловещая и нечеловеческая: ее видно в свете пламени, вырывающегося в ночи из доменных печей на юге сквозь тяжелый угольный дым глубже и плотнее в неон вывесок ПИВО и ПИЦЦА и ПРАЧЕЧНАЯ-АВТОМАТ и неизвестные и бессмысленные вывески вдоль бессмысленных прямых улиц уводящих в другие прямые улицы навсегда. Если бы это все было кирпичами и бетоном, чистыми формами субстанции, ясно и открыто, то он бы, возможно, и выжил. Убивает эта маленькая убогая попытка достичь Качества. Фальшивый гипсовый камин в квартире, вылепленный и готовый принять в себя огонь, который не может существовать здесь. Или заборчик перед многоквартирным домом с несколькими квадратными футами травки за ним. Несколько квадратных футов травки -- после Монтаны. Если бы они просто забыли и про заборчик, и про травку, все было бы в порядке. А теперь она служит только для привлечения внимания к тому, что уже утрачено. На улицах, уводящих прочь от его квартиры, он никогда ничего не видит сквозь бетон, кирпич и неон, но знает, что под ними похоронены гротескные, изломанные души, вечно примеряющие на себя манеры, которые бы их убедили, что они обладают Качеством, заучивающие странные позы стиля и шика, продаваемые журналами грез и другими средствами массовой коммуникации и оплачиваемые торговцами субстанцией. Он думает о них ночью в одиночестве -- о них без их разрекламированных блистательных ботинок, чулков и белья, глядя сквозь закопченные окна на утрированные скорлупки, являющиеся за ними, когда позы расслабляются, и вползает истина, единственная истина, существующая здесь, взывающая к небесам, Господи, здесь нет ничего, кроме мертвого неона, цемента и кирпича. Его осознание времени начинает сдавать, иногда мысли несутся дальше и дальше на скорости, которая кажется близкой к скорости света. Но когда он пытается понять, что же его окружает, то требуется целых несколько минут, чтобы возникла одна-единственная мысль. Она начинает расти в его мозгу, вычитанная из диалога "Федр". "И что написано хорошо, и что написано плохо, -- надо ли нам просить Лисия или любого другого поэта или оратора, который когда-либо писал или когда-нибудь напишет либо политическую, либо какую-то другую работу, в размере или без размера, поэта или писателя прозы, научить нас этому?" Что хорошо, Федр, и что не хорошо -- надо ли просить кого-то рассказать нам об этом? Вот что он говорил за много месяцев до этого, в Монтане, в классной комнате -- тот смысл, который Платон и каждый диалектик со времен Платона пропускал мимо, поскольку все стремились определить Хорошее в его интеллектуальном отношении к вещам. Но сейчас он видит, насколько далеко ушел он от этого. Он сам делает те же самые плохие вещи. Его первоначальной целью было сохранить Качество не определенным, но в процессе сражений с диалектиками он делал утверждения, и каждое становилось кирпичом в стене определения, которую он сам строил вокруг Качества. Любая попытка развить вокруг неопределенного Качества организованный разум разбивает собственный смысл существования. Сама организация разума разбивает Качество. С самого начала все, что он делал, было занятием идиота. На третий день он сворачивает за угол на перекрестке незнакомых улиц, и в глазах у него темнеет. Когда он начинает видеть снова, то обнаруживает, что лежит на тротуаре, и люди обходят его, будто его здесь нет. Он устало поднимается и безжалостно подгоняет мысли, чтобы вспомнить дорогу к своей квартире. А мысли тормозят. Замедляются. Примерно в это время они с Крисом пытаются найти продавцов раскладушек, чтобы на них могли спать дети. После этого он уже не выходит из квартиры. Он неотрывно смотрит на стену, сидя по-турецки на ватном одеяле, брошенном на пол спальни без кроватей. Все мосты сожжены. Назад пути нет. А теперь и вперед пути нет тоже. Три дня и три ночи Федр смотрит на стену спальни, его мысли не движутся ни вперед, ни назад, остановившись только на этом мгновении. Жена спрашивает, не заболел ли он, и он не отвечает. Жена злится, но Федр слушает, не реагируя. Он осознает, что она говорит, но больше не способен чувствовать в ее словах никакой необходимости. Замедляются не только мысли, но и желания. Все медленнее и медленнее, словно набирая невесомую массу. Так тяжело, так устал, но сон не приходит. Он чувствует себя гигантом в миллионы миль ростом. Он чувствует, как расширяется на всю вселенную без конца. Он начинает отвергать те вещи, то бремя, которое нес на себе всю свою жизнь. Он говорит жене, чтобы та уходила с детьми, чтобы считала их в разводе. Страх собственной омерзительности и стыда исчезает, когда его моча -- не намеренно, а естественно -- стекает на пол комнаты. Страх боли, боли мучеников преодолен, когда сигареты догорают -- не намеренно, а естественно -- до самых пальцев, пока волдыри, образованные их же жаром, не гасят их. Жена видит его искалеченные руки и мочу на полу и вызывает скорую помощь. Но прежде, чем помощь приходит, медленно, сначала незаметно, все сознание Федра начинает распадаться... растворяться и таять. Постепенно он прекращает задаваться вопросом, что произойдет дальше. Он знает, что произойдет дальше -- и слезы текут, слезы по его семье, и по нему самому, и по этому миру. Возникает и остается в мозгу строчка старого христианского гимна: "Ты должен пересечь долину". Она влечет его все дальше. "Ты должен сделать это сам". Кажется, это Западный гимн, ему место в Монтане. -- Никто за тебя ее не пересечет, -- говорит он. Кажется, он предлагает что-то за, что-то кроме: -Ты должен сделать это сам. Он пересекает эту долину одиночества, из мифоса, и возникает, словно из сна, видя, что все его сознание, мифос, было сном, не чьим-нибудь сном, а его собственным, который теперь он должен поддерживать собственными усилиями. Затем даже "он" исчезает, и только сон о нем остается с ним самим внутри. А Качество, аret, за которое он так трудно сражался, ради которого шел на жертву, которое никогда не предавал, но которое за все это время так никогда и не понял, теперь становится явным ему, и его душа успокаивается.
Поток машин поредел и почти полностью исчез, а дорога -- такая черная, что фара, кажется, едва-едва прорубается своим светом сквозь дождь, чтоб высветить ее, убийственно. Может случиться все, что угодно, -- внезапная выбоина, масляное пятно, труп животного... Но если будешь ехать слишком медленно, убьют сзади. Не знаю, почему мы до сих пор едем. Давно пора остановиться. Я уже не знаю, что делаю. Наверное, я искал вывеску какого-нибудь мотеля, но не думал об этом и пропускал их. Если мы и дальше так будем, они все закроются. Мы сворачиваем на ближайшем выезде с трассы, надеясь, что дорога нас куда-нибудь выведет, и вскоре оказываемся на бугристом асфальте с выбоинами и рассыпанным гравием. Еду медленно. Фонари над головой бросают в потоки дождя раскачивающиеся дуги натриевого света. Мы выезжаем из света во тьму, на свет во тьму снова и снова, без единой вывески "Добро пожаловать" где бы то ни оыло. Знак слева объявляет "СТОП", но не говорит, куда сворачивать. Одна дорога выглядит такой же темной, как и другая. По этим улицам мы могли бы ездить до бесконечности и ничего не найти, и даже на трассу опять не наткнуться. -- Где мы? -- кричит Крис. -- Не знаю. -- Мой мозг устал и работает медленно. Кажется, я даже не могу придумать правильный ответ... или что нам делать дальше. Вот я вижу впереди белое сияние и яркую вывеску заправочной станции на другом конце улицы. Она открыта. Мы останавливаемся и заходим. Служитель, которому на вид столько же, сколько и Крису, странно смотрит на нас. Не знает он ни о каком мотеле. Я иду к телефонному справочнику, нахожу несколько и читаю ему адреса, а он пытается рассказать, как до них добраться, но у него плохо получается. Я звоню в мотель, который, как он объясняет, ближе всех, заказываю комнату и переспрашиваю, как доехать. При таком дожде и уличной темноте даже зная, куда ехать, мы почти промахиваемся. Они выключили свет, и когда я записываюсь в книгу постояльцев, не произносится ни слова. Комната -- остаток от серости тридцатых годов, грязная, отремонтированная человеком, не знавшим столярного дела, но сухая, в ней есть обогреватель и постели, и нам больше ничего не нужно. Я включаю обогреватель, мы садимся перед ним, вскоре дрожь и озноб прекращаются, и сырость начинает выходить из наших костей. Крис не поднимает глаз, а просто смотрит в решетку нагревателя в углу. Через некоторое время произносит: -Когда мы поедем обратно домой? Провал. -- Когда доберемся до Сан-Франциско, -отвечаю я. -- А что? -- Я так устал просто сидеть и... -- Его голос замирает. -- И что? -- И... не знаю. Просто сидеть... как будто мы по-настоящему никуда не едем.
-- Куда мы должны ехать? -- Не знаю. Откуда я знаю? -- И я не знаю, -- отвечаю я. -- Ну а почему ты не знаешь? -- спрашивает он. И начинает плакать. -- В чем дело, Крис? -- говорю я. Он не отвечает. Потом опускает голову на руки и начинает раскачиваться взад и вперед. То, как он это делает, вызывает во мне жуткое чувство. Потом он останавливается и говорит: -- Когда я был маленьким, было по-другому. -- Как? -- Не знаю. Мы всегда все делали. Что я хотел делать. Теперь я ничего не хочу делать. Он продолжает так же жутко раскачиваться, спрятав лицо в руках, а я не знаю, что делать. Странное качающееся движение, не от мира сего, самозакрытие зародыша, которое как бы отторгает меня, отторгает все. Возврат в то место, о котором я ничего не знаю... дно океана. Теперь я знаю, где видел это раньше, -- на полу больницы, вот где. Я вообще не знаю, что мне делать. Немного спустя мы укладываемся в постели, и я пытаюсь заснуть. Потом спрашиваю Криса: -- А перед тем, как мы уехали из Чикаго, было лучше? -- Да. -- Как? Что ты помнишь? -- Было весело. -- Весело? -- Да, -говорит он и затихает. Потом произносит: -- Помнишь, как мы поехали искать кровати? -- Это было весело? -- Конечно, -- отвечает он и затихает надолго. Потом говорит: -- Ты разве не помнишь? Ты заставлял меня искать дорогу домой... Ты раньше играл с нами в игры. Ты рассказывал нам разные истории, и мы ездили делать разные вещи, а теперь ты не делаешь ничего. -- Делаю. -- Нет, не делаешь! Ты просто сидишь и смотришь, и ничего не делаешь! Я слышу, как он опять начинает плакать. Дождь снаружи шквалами налетает на окно, и я чувствую, как на меня опускается что-то тяжелое -- какая-то махина. Он плачет по нему. Это по нему он скучает. Вот о чем весь этот сон. Во сне...
Кажется, очень долго я лежу и слушаю потрескивание обогревателя, шум ветра и дождя о крышу и стекло. Потом дождь замирает вдали, и не остается ничего, кроме нескольких капель, падающих с деревьев при случайном порыве ветра.
31
Утром я останавливаюсь перед зеленым слизнем на земле. Около шести дюймов в длину, три четверти дюйма в ширину, мягкий и почти резиновый, покрытый слизью, как какой-нибудь внутренний орган животного. Все вокруг меня влажно, сыро, туманно и холодно, но достаточно ясно, и я вижу, что наш мотель стоит на склоне с яблоневыми деревьями внизу; под ними -- трава и мелкие кустики, покрытые росой или еще не сошедшим дождем. Я вижу еще одного слизня, потом еще -- Боже мой, да все это место просто кишит ими. Когда Крис выходит на улицу, я показываю ему одного: он медленно, как улитка, движется по листу. Крису нечего сказать. Мы уезжаем и завтракаем в придорожном городке под названием Веотт; там я замечаю, что Крис по-прежнему в отдаленном расположении духа. При таком настроении смотят в сторону, не разговарирают, и я оставляю его в покое. Дальше, в Леггетте, мы видим пруд с утками для туристов, покупаем "Крекер-Джеков" и кидаем их уткам, и он проделывает это с таким несчастным видом, какого мне никогда не приходилось наблюдать раньше. Потом мы выезжаем на извилистую дорогу, ведущую по прибрежному хребту и вдруг попадаем в плотный туман. Температура падает, и я знаю, что мы -- опять у моря. Когда туман поднимается, мы видим океан с высокого утеса, такой распростертый, синий и далекий. Пока мы едем, мне становится холодно, пронизывающе холодно. Мы останавливаемся, я вытаскиваю куртку и надеваю. Вижу, что Крис подошел слишком близко к краю утеса. До камней внизу -- по меньшей мере сотня футов. Слишком близко! -- КРИС! -- ору я. Он не отвечает. Я поднимаюсь, хватаю его за рубашку и стаскиваю вниз. -- Не делай так, -- говорю я.
Он смотрит на меня со странным прищуром. Я вытаскиваю его одежду. Он берет, но волынит и не одевается. Торопить его нет смысла. Если он в таком настроении, что хочет выжидать, то пускай выжидает. Ждет. Прохолит десять минут, потом пятнадцать. У нас будут соревнования по выжиданию. Через полчаса на холодном ветру с океана он спрашивает: -- Куда мы едем? -- Сейчас -- на юг, вдоль побережья. -- Поехали назад. -- Куда? -- Где теплее. Лишних сотню миль. -- Нам сейчас нужно ехать на юг, -- говорю я. -- Зачем? -- Потому что ехать назад -слишком большой крюк. -- Поехали назад. -- Нет. Надень теплое. Он не надевает и просто сидит на земле. Еще через пятнадцать минут произносит: -- Поехали обратно. -- Крис, не ты ведешь мотоцикл. Я его веду. Мы едем на юг. -- Зачем? -- Потому что слишком далеко и потому что я так сказал. -- А почему нам тогда просто не поехать обратно? Злость достает меня: -- Ты ведь не хочешь на самом деле это узнать, да? -- Я хочу обратно. Ты мне просто скажи, почему мы не можем поехать обратно. Я уже умерил свою несдержанность. -- На самом деле, ты не хочешь возвращаться, Крис. На самом деле ты добиваешься только одного -разозлить меня. Еще немного -- и у тебя это получится! Страх в глазах. Вот чего он хотел. Ненавидеть меня. Потому что я -- не он. Крис тоскливо смотрит в землю и надевает теплую одежду. Потом мы снова садимся на машину и едем вдоль побережья. Я могу имитировать отца, который, как предполагается, у него есть, но подсознательно, на уровне Качества, он видит меня насквозь и знает, что его настоящего отца здесь нет. Во всех этих разговорах о Шатокуа было больше чем чуть-чуть лжи. Снова и снова высказывалось пожелание уничтожать дуальность субъекта-объекта, когда самая большая дуальность, дуальность между мной и им, осталась обойденной. Ум разделенный и направленный против самого себя. Но кто же это сделал? Не я же сам. И переделать никак нельзя... Я продолжаю спрашивать себя, насколько глубоко до дна того океана вон там...
Я -- еретик, покаявшийся и тем в глазах всех остальных спасший свою душу. В глазах всех, кроме одного, который глубоко внутри знает, что спас я только собственную шкуру. Я выживаю главным образом благодаря тому, что угождаю другим. Делается это, чтобы выкарабкаться, вычисляется, чего они хотят, а потом говорится то, чего им хочется, мастерски и оригинально, как только можно, и если убедишь их, то выкарабкаешься. Если б я на него не наорал, то по-прежнему оставался бы там; он же был верен тому, во что верил, до самого конца. Вот в чем разница между нами, и Крис это знает. И вот почему иногда мне кажется, что он -- реальность, а я -- призрак.
Мы теперь -- на побережье округа Мендосино, и здесь все дико, прекрасно и открыто. Холмы, в основном, покрыты травой, но под прикрытием скал и в горных складках растут странные текучие кустарники, изваянные постоянными ветрами с океана. Мы проезжаем мимо старых деревянных заборов, поседевших от времени. Вдалеке -- старая, избитая непогодой серая ферма. Как можно здесь что-то разводить? Забор во многих местах сломан. Нищета. Там, где дорога начинает опускаться с высоких утесов к берегу, мы останавливаемся отдохнуть. Когда я выключаю мотор, Крис спрашивает: -- Для чего мы здесь остановились? -- Я устал. -- А я нет. Поехали дальше. Он все еще злится. Я тоже. -- Спустись на пляж и бегай там кругами, пока я не отдохну, -- говорю я. -- Поехали дальше, -- бурчит он, но я отхожу и не обращаю на это внимания. Он садится на обочину дороги рядом с мотоциклом. Здесь густ морской запах гниющей органической материи, а холодный ветер не дает хорошо расслабиться. Но я нахожу большую кучу серых камней, где нет ветра, а теплом от солнца можно по-прежнему наслаждаться. Я сосредотачиваюсь на солнечном тепле и благодарен за то немногое, что есть.
Мы снова едем, и у меня в голове постепенно оформляется мысль о том, что он -еще один Федр; думает так же, как он, поступает так же, как он, ищет неприятностей на свою голову, увлекаемый силами, которые всего лишь смутно сознает и совсем не понимает... Вопросы... те же самые вопросы... ему надо знать все. А если он не добивается ответа, то просто едет и едет дальше, пока его не получит, и это ведет его к следующему вопросу, и он снова едет в поисках ответа на него... в бесконечной погоне за вопросами, так и не видя и никак не понимая, что вопросы никогда не кончатся. Чего-то не хватает, и он это знает, и он убъет себя, пытаясь это обнаружить. Мы делаем резкий поворот на вершине крутого утеса. Океан простирается бесконечно: холодный и синий, он вызывает странное отчаянье. Живущие на берегу никогда по-настоящему не знают, что олицетворяет океан для тех, кто живет внутри замкнутой со всех сторон суши, -- какая это далекая мечта, присутствующая, но невидимая в глубочайших пластах подсознательного; а когда они приезжают к океану, и образы сознания сравниваются с подсознательной мечтой, то возникает чувство поражения: приехали в такую даль и внезапно остановлены такой тайной, которой никогда не постичь. Источник всего. Гораздо позже мы въезжаем в город, где сияющая дымка, казавшаяся такой естественнйй над океаном, теперь висит на улицах, окутывая их некой аурой, туманным, солнечным свечением, которое пропитывает все ностальгией, словно вспоминаешь давно прошедшее. Мы останавливаемся у переполненного ресторана и находим последний свободный столик у окна, выходящего на сияющую улицу. Крис не поднимает глаз и не разговаривает. Может, он как-то чувствует, что ехать нам осталось недолго. -- Я не хочу есть, -говорит он. -- Ты не возражаешь тогда, если я поем? -- Поехали дальше. Я не голоден. -- Зато я голоден. -- А я нет. У меня живот болит. Странный симптом. Я ем свой обед посреди разговоров, звяканья тарелок и ложек, доносящегося с других столов, а в окно вижу, как проезжает мотоцикл и человек на нем. Такое чувство, что прибыли к концу света. Я перевожу взгляд и вижу, что Крис плачет. -- Ну, что? -- спрашиваю я. -- Живот. Больно. -- Это все? -- Нет. Я ненавижу все это... Жалко, что я поехал... Ненавижу это путешествие... Я думал, будет весело, а оно не весело... Жалко, что я поехал. Он правдивый -- как Федр. И, как Федр, смотрит на меня сейчас со всевозрастающей ненавистью. Время пришло. -- Я думаю, Крис, о том, чтобы посадить тебя здесь на автобус с билетом до дому. На его лице нет совершенно никакого выражения, потом появляется удивление пополам с растерянностью. Я добавляю: -- Я один поеду дальше на мотоцикле, и мы встретимся через неделю или две. Нет смысла заставлять тебя продолжать каникулы, которые ты ненавидишь. Теперь моя очередь удивляться. Да его лице вовсе не видно облегчения. Растерянность только усугубляется, он смотрит вниз и ничего не говорит. Кажется, это застигло его врасплох, и он испугался. Он поднимает на меня глаза: -- Где я буду жить? -- Ну, в нашем доме ты жить не сможешь -- там сейчас другие люди. Можешь пожить у дедушки с бабушкой. -- Я не хочу с ними жить. -- Можешь пожить у своей тети. -- Она меня не любит. И я ее не люблю. -- Тогда поживи с другими бабушкой и дедушкой. -- Я там тоже не хочу жить. Я перечисляю еще кого-то, но он качает головой. -- Ну, а кто тогда? -- Не знаю. -- Крис, я думаю, ты сам видишь, в чем проблема. Ты не хочешь ехать дальше. Ты ненавидишь эту поездку. Но ты не хочешь ни жить ни у кого, ни куда-нибудь ехать. Все, кого я перечислил, либо не любят тебя, либо не нравятся тебе. Он молчит, но в глазах набухают слезы. Женщина за соседним столиком зло смотрит на меня. Она открывает рот, словно хочет что-то сказать. Я направляю на нее долгий тяжелый взгляд, и она закрывает рот и продолжает есть. Теперь Крис горько плачет, и на нас оглядываются из-за других столиков. -- Давай пойдем погуляем, -- говорю я и встаю, не дожидаясь чека. Официантка за кассой говорит: -- Простите, но ваш мальчик не очень хорошо себя чувствует. Я киваю, расплачиваюсь, и мы выходим наружу. Я ищу скамейку где-нибудь в этой сияющей дымке, но скамеек нет. Вместо этого мы взбираемся на мотоцикл и медленно едем на юг, смотря по сторонам в поисках удобного места для отдыха. Дорога снова выводит к океану и там взбирается на вершину, которая, очевидно, выдается в море, но сейчас окружена плотным туманом. В какой-то миг я в разрыве тумана вижу, что далеко, на песке, отдыхают какие-то люди, но туман сейчас же накатывает снова, и опять никого не видно. Я смотрю на Криса и встречаю его озадаченный, пустой взгляд, но как только прошу его сесть, утренние злость и ненависть снова вспыхивают у него в глазах. -- Зачем? -спрашивает он. -- Мне кажется, нам пора поговорить. -- Ну, говори, -произносит он. Вернулась его прежняя воинственность. Он терпеть не может этот мой образ "доброго папочки". Он знает, что вся эта "хорошесть" фальшива. -Как по части будущего? -- спрашиваю я. Очень глупый вопрос. -- Как? -- Я хотел спросить, что ты собираешься делать со своим будущим. -- Я собираюсь ничего с ним не делать. В глазах появляется презрение. Туман ненадолго приподнимается, оголяя утес, на котором мы сидим, и меня охватывает чувство неизбежности того, что происходит. Меня подталкивает к чему-то, и предметы по краям поля зрения и в центре его -- все они сейчас равной интенсивности, все они в одном и я говорю: -- Крис, я думаю, нам пора поговорить о некоторых вещах, про которые ты ничего не знаешь. Он немного прислушивается. Он чувствует, как что-то надвигается. -- Крис, ты сейчас смотришь на своего отца, который долгое время был безумен; и сейчас он снова близок к безумию. И уже не только близок. Оно здесь. Дно океана. -- Я отсылаю тебя домой не потому, что на тебя сержусь, а потому, что боюсь того, что может произойти, если я буду продолжать нести за тебя ответственность. В его лице не видно никаких перемен. Он еще не понимает, что я говорю. -- Поэтому сейчас мы с тобой попрощаемся, Крис, и я не уверен, встретимся ли мы когда-нибудь с тобой еще. Вот оно. Готово. Теперь остальное пойдет естественно. Он так странно смотрит на меня. Думаю, все еще ничего не понимает. Этот взгляд... я его где-то видел... где-то... где-то... В раннем утреннем тумане, на болотах, была маленькая утка, чирок, который смотрел так же... Я подбил ему крыло, и он не мог улететь, а я подбежал к нему, схватил за шею и, перед тем, как убить, остановился и из какого-то чувства таинственности вселенной посмотрел в его глаза: он смотрел точно так же... так спокойно и непонимающе... и в то же время так осознанно. Тогда я закрыл ему глаза руками и повернул ему шею; она сломалась, и я под пальцами ощутил, как она рвется. Тогда я разжал руку. Глаза все так же смотрели на меня, но теперь они смотрели в ничто и больше не следили за моими движениями. -- Крис, они говорят это о тебе. Он смотрит на меня. -- Что все эти нарушения -- в твоем уме. Он отрицательно качает головой. -- Они кажутся настоящими и ощушаютса как реальность, но это не так. Его глаза расширяются. Он продолжает качать головой, но понимание завладевает им. -- Все становилось хуже и хуже. Неприятности в школе, неприятности с соседями, неприятности в семье, неприятности с друзьями... неприятности везде, куда ни повернешься. Крис, я один осаживал их всех, говоря: "С ним все в порядке", а теперь у тебя никого не будет. Ты понимаешь? Он ошеломление смотрит на меня. Его взгляд еще осмысленно следит за мной, но уже начинает подаваться. Я не даю ему силы. И никогда не давал. Я его убиваю. -- Это не твоя вина, Крис. Ты никогда не был в этом виноват. Пожалуйста, пойми это. Его взгляд проваливается внезапной внутренней вспышкой. Затем его глаза закрываются, и изо рта вылетает странный крик, как будто что-то завопило вдалеке. Он отворачивается и спотыкается, падает на землю, складывается вдвое и, оставаясь на коленях, раскачивается взад и вперед, уткнувшись головой в землю. Траву вокруг него шевелит слабый туманный ветерок. Невдалеке вспархивает чайка. В тумане я слышу визг тормозов грузовика, он приводит меня в ужас. -- Надо встать, Крис. Вой высокий и нечеловеческий, как сирена где-то далеко. -- Ты должен встать! Он продолжает раскачиваться и выть на земле. Я сейчас не знаю, что делать. У меня нет ни малейшего представления, что делать. Все кончено. Я хочу подбежать к обрыву, но борюсь с этим порывом. Я должен посадить его на автобус, а потом уже с обрывом будет все в порядке. Все уже хорошо, Крис. Это не мой голос. Я тебя не забыл. Крис перестает раскачиваться. Как я мог тебя забыть? Крис поднимает голову и смотрит на меня. Пленка, через которую он на меня смотрел всегда, на мгновение пропадает, потом появляется снова. Мы теперь будем вместе. Вой грузовика уже рядом с нами. Ну вставай же! Крис медленно садится и смотрит на меня. Подъезжает грузовик, водитель выглядывает из кабины узнать, не надо ли нас подвезти. Я качаю головой и машу, чтоб отъезжал. Он кивает, включает сцепление, и грузовик с воем исчезает в тумане -- остаемся только мы с Крисом вдвоем. Я набрасываю на него свою куртку. Он снова утыкается головой в колени и плачет, но это уже низкий вой человека, а не прежний странный вопль. Мои руки мокры, и я чувствую, что лоб у меня тоже весь в испарине. Немного спустя, сквозь вой он выдавливает: -- Почему ты нас бросил? Когда? -- В больнице? У меня не было выбора. Полиция мешала. -- Они тебя не выпускали? Да. -- А почему тогда ты не открыл дверь? Какую дверь? -- Стеклянную!
Сквозь меня будто проходит медленный электрический разряд. О какой стеклянной двери он говорит? -- Ты что, не помнишь? -- говорит он. -- Мы стояли с одной стороны, а ты был с другой, а мама плакала. Я ему никогда не рассказывал об этом сне. Откуда он мог об этом узнать? Нет, нет... Мы -- еще в одном сне. Вот почему мой голос звучит так странно. Я не мог открыть ту дверь. Они мне велели не открывать ее. Я должен был делать все, что они мне скажут. -- Я думал, ты не хотел нас видеть, -- говорит Крис. Он опускает взгляд. Его глаза, полные ужаса все эти годы. Теперь я вижу дверь. Она в больнице. Сейчас я вижу их в последний раз. Я -- Федр, вот кто я, и они хотят меня уничтожить за то, что я говорил Истину. Все сошлось. Крис уже тихо плачет. Плачет, плачет, плачет. Ветер с моря продувает высокие стебли травы вокруг нас, и туман начинает приподниматься. -- Не плачь, Крис. Плачут только маленькие. Проходит много времени, и я протягиваю ему тряпку вытереть лицо. Мы собираем вещи и привязываем все к мотоциклу. Туман вдруг поднимается, и я вижу, как солнце, осветившее его лицо, заставляет его раскрыться так, как я никогда до этого не видел. Он надевает шлем, подтягивает ремешок, потом поднимает взгляд. -- Ты действительно был сумасшедшим? Зачем он это спрашивает? Нет! Бьет изумление. Но глаза Криса блестят. -- Я это знал, -- говорит он. Он забирается на мотоцикл, и мы отъезжаем.
32
Когда мы проезжаем по побережью Манзаниты,через кустарники с вощеной листвой, я вспоминаю выражение на лице Криса: "Я это знал," -- сказал он. Мотоцикл без усилий вписывается в каждый изгиб дороги, накреняясь так, что наш вес всегда распределяется вниз, через саму машину, каким бы ни был ее угол наклона к земле. Дорога полна цветов и неожиданных пейзажей, крутые повороты -- один за другим, так, что весь мир вертится, делает пируэты, поднимается и отпадает. "Я это знал," -- сказал он. Слова эти возвращается сейчас как один из тех маленьких фактиков, которые дергают за кончик лески, говоря что они -- не такие уж и маленькие, как я думаю. Это было у него на уме долгое время. Годы. Все проблемы, которые он создавал, становятся понятнее. "Я это знал", -сказал он. Должно быть, он давно что-то услышал, по-детски, по-своему неправильно понял, и все перепуталось. Вот что всегда говорил Федр -- что я всегда говорил -- много лет назад, и Крис, должно быть, поверил в это, и с тех пор прятал это глубоко в себе. Мы связаны друг с другом нитями, которых до конца никогда не понимаем, может быть, еле-еле понимаем вообще. Он всегда был подлинной причиной тому, чтобы я вышел из больницы. Оставить его расти в одиночестве было бы по-настоящему неправильно. В сне он тоже всегда пытался открыть дверь. Я его вообще не поддерживал. Это он поддерживал меня! "Я это знал," -- сказал он. Леска продолжает дергаться, твердя, что моя большая проблема, может быть, не так уж и велика, как я считаю, потому что ответ -прямо у меня перед носом. Бога ради, освободи же его от этого бремени! Стань снова одним человеком! Нас обволакивает богатый воздух и странные запахи цветов на деревьях и кустах. Мы отъехали вглубь, и озноб прошел, на нас снова обрушивается тепло. Оно впитывается в куртку и одежду, высушивает сырость внутри. Перчатки, потемневшие от влаги, начинают снова светлеть. Кажется, эта океанская сырость прохватывала меня до костей так долго, что я забыл, что такое тепло. Меня начинает клонить в дрему, и в маленьком овражке впереди я замечаю площадку и столик для пикников. Когда мы до него доезжаем, я выключаю двигатель и останавливаюсь. -- Я хочу спать, -- говорю я Крису. -- Давай вздремнем. -- Давай, -- отвечает он. Мы спим, а когда просыпаемся, я чувствую, что хорошо отдохнул, гораздо лучше, чем отдыхал в последнее время. Я беру наши с Крисом куртки и засовываю их под шнуры, которыми наш багаж пристегнут к мотоциклу. Так жарно, что я, наверное, и шлем не буду надевать. Припоминаю, что в этом штате по правилам они не требуются. Пристегиваю его к одному из шнуров. -- И мой туда тоже положи, -- просит Крис. -- Тебе он нужен для безопасности. -- Ты же свой не надеваешь. -- Ладно, -- соглашаюсь я и пристегиваю его шлем туда же. Дорога все так же петляет между деревьев. Она делает крутые повороты на подъемах и спускается в новые местности, одну за другой, сквозь кустарник на открытое пространство откуда видно, как внизу расстилаются ущелья. -- Прекрасно! -- ору я Крису. -- Можно не кричать, -говорит он. -- А, да, -- отвечаю я и смеюсь. Без шлемов можно разговаривать обычным голосом. После всех этих дней! -- Ну, все равно прекрасно, -- говорю я. Еще деревья, кусты и рощи. Припекает. Крис теперь опирается на мои плечи, и, слегка обернувшись, я вижу, что он привстал на подставках для ног. -- Это немножко опасно, -- говорю я. -- Не опасно. Я чувствую. Возможно, так и есть. -- Все равно осторожнее, -- говорю я. Немного спустя, когда мы делаем один из таких резких поворотов под низко свисающими ветвями, он говорит "ох", чуть погодя "ах", потом "ух ты". Некоторые ветки висят так низко, что если он не будет осторожен, они начнут лупить его по голове. -- В чем дело? -- спрашиваю я. -- Совсем по-другому. -- Что? -- Все. Я раньше никогда ничего не видел из-за твоих плеч. Солнечный свет, пробиваясь сквозь кроны деревьев, рисует странные и прекрасные узоры на дороге. У меня в глазах рябит от пролетающих пятен света и тени. Мы вписываемся в поворот и выезжаем на солнце. Это правда. Я никогда об этом не задумывался. Все это время он смотрел мне в спину. -- Что ты видишь? -- спрашиваю я. -- Все по-другому. Мы опять въезжаем в рощу, и он спрашивает: -- Тебе не страшно? -- Нет, к этому привыкаешь. Через некоторое время он говорит: -- Когда я вырасту, мне можно будет мотоцикл? -- Если ты о нем будешь заботиться. -- А что с ним надо делать? -- Много всего. Ты же видел, что я делаю. -- А ты мне все это покажешь? -- Конечно. -- Это трудно? -- Нет, если у тебя будет правильное отношение. Трудно иметь правильное отношение. -- А-а. Через некоторое время я чувствую, что он опять сел. Потом говорит: -- Пап? -- Что? -- А у меня будет правильное отношение? -- Думаю, да, -- отвечаю я. -- Мне кажется, у тебя не будет никаких проблем. И так мы едем, дальше и дальше, через Укиа, Хопланд и Кловердэйл, через "винную страну". Мили трассы сейчас кажутся такими легкими. Двигатель, пронесший нас через половину континента, равномерно гудит в своем беспрестанном забвении всего, кроме своих внутренних сил. Мы проезжаем Асти и Санта-Розу, Петалуму и Новато, а трасса становится все шире и полнее, разбухая от машин, грузовиков и автобусов, наполненных людьми, и вскоре у дороги уже появляются дома, лодки и вода Залива. Испытания, конечно, никогда не кончаются. Несчастья и неудачи обречены на то, чтобы случаться постольку, поскольку люди живут, но сейчас у меня такое чувство -- его не было раньше, -- и это чувство не просто на поверхности вещей, а проникает очень глубоко, до самого конца: мы выиграли. Теперь все будет лучше. Такие вещи угадываешь, что ли.
---------------------------------------------------------------------------------------------
1. Отмечаются в первый понедельник сентября и последний понедельник мая соответственно. -- Здесь и далее примечания переводчика. 2. Традиционный летний сбор учителей и ораторов с публичными лекциями, концертами и театральными постановками (по названию озера на юго-востоке штата Нью-Йорк, где его впервые провели в 1874 году). 3. Здесь и далее температура дается по Фаренгейту. 0?С = 32?F. 4. Мирское имя Супермена. Лоис -- его подруга, героиня того же эпоса. 5. Ах ты душечка! (нем.) 6. Игра английскими словами kin и kind. 7. Строки из баллады И.-В.Гёте "Лесной царь":
"Кто скачет, кто мчится под хладною мглой? Ездок запоздалый, с ним сын молодой."
(Пер. В.А.Жуковского)
8. Экспедиция Мериуэзера Льюиса и Уильяма Кларка первой в 1804-06 гг. исследовала территорию между Миссиссиппи и Тихим океаном. 9. Ультраправая антикоммунистическая организация, основанная в 1958 году Робертом Уэлчем-мл. ( 1899-1985), конфетным фабрикантом на пенсии. Общество выступало за отмену подоходного налога и социального страхования, за выход США из Организации Объединенных Наций и т.п. организация названа именем баптистского миссионера и офицера разведки США, убитого 25 августа 1945 года китайскими коммунистами, который членами Общества почитается как первая жертва Холодной войны. 10. Вывод, не соответствующий посылкам (лат.). Здесь -- нелогичное заключение. 11. Три основных навыка американской школьной программы -- чтение, письмо, арифметика -- традиционно начинаются с "r": reading, (w)riting, (a)rithmetics. 12. Имеется в виду четкое деление по оценочным категориям в американской средней, специальной и высшей школе: "А" (отлично), "В" (хорошо), "С" (удовлетворительно), "D" (неудовлетворительно), "F" (очень плохо). 13. Парафраз 1 чжана "Дао Дэ Цзин". 14. Парафраз 4 чжана. 15. 6 чжан. 16. Парафраз 14 чжана. 17. Английская система мер веса для всех товаров, кроме благородных металлов, драгоценных камней и лекарств (от среднеангл. avoir de pois, "товары, продаваемые на вес", искаж. старофранцузск. aveir de peis, "развесные товары"). 18. Альфред Норт Уайтхед (1861-1947) -- английский математик и метафизик, оказавший огромное влияние на всю философскую мысль ХХ века. Основные труды: "Принципиа Математика" (1910-1913, в соавторстве со своим учеником Бертраном Расселлом), "Принцип относительности" (1929), "Процесс и реальность" (1929). 19. неведомая земля (лат.) 20. Иными словами: судебная, созерцательная и украшающая.