— Но мне помнится, Григорий Михайлыч, — начала она, — та… та особа, о которой вы мне говорили, она должна сюда приехать? Вы ее ожидаете?
— Да; но я ей напишу… она остановится где-нибудь на дороге… в Гейдельберге, например.
— А! в Гейдельберге… Да… Там хорошо… Но всё это должно расстроить ваши планы. Уверены ли вы, Григорий Михайлыч, что вы не преувеличиваете, et que ce n’est pas une fausse alarme?[116]
Ирина говорила тихо, почти холодно, с небольшими расстановками и глядя в сторону, в окно. Литвинов не ответил на ее последний вопрос.
— Только зачем вы упомянули об оскорблении? — продолжала она. — Я не оскорблена… о нет! И если кто-нибудь из нас виноват, так во всяком случае не вы; не вы одни… Вспомните наши последние разговоры, и вы убедитесь, что виноваты не вы.
— Я никогда не сомневался в вашем великодушии, — произнес сквозь зубы Литвинов, — но я желал бы знать: одобряете ли вы мое намерение?
— Уехать?
— Да.
Ирина продолжала глядеть в сторону.
— В первую минуту ваше намерение мне показалось преждевременным… Но теперь я обдумала то, что вы сказали… и если вы точно не ошибаетесь, то я полагаю, что вам следует удалиться. Этак будет лучше… лучше для нас обоих.
Голос Ирины становился всё тише и тише, и самая речь замедлялась всё более и более.
— Генерал Ратмиров действительно мог бы заметить, — начал было Литвинов…
Глаза Ирины опустились снова, и что-то странное мелькнуло около ее губ — мелькнуло и замерло.
— Нет. Вы меня не поняли, — перебила она его. — Я не думала о моем муже. С какой стати? Ему и замечать было бы нечего. Но я повторяю: разлука необходима для нас обоих.
Литвинов поднял шляпу, упавшую на пол.
«Всё кончено, — подумал он, — надо уйти». — Итак, мне остается проститься с вами, Ирина Павловна, — промолвил он громко, и жутко ему стало вдруг, точно он сам собирался произнести приговор над собою. — Мне остается только надеяться, что вы не станете поминать меня лихом… и что если мы когда-нибудь…
Ирина опять его перебила:
— Погодите, Григорий Михайлыч, не прощайтесь еще со мною. Это было бы слишком поспешно.
Что-то дрогнуло в Литвинове, но жгучая горечь нахлынула тотчас и с удвоенною силой в его сердце.
— Да не могу я остаться! — воскликнул он. — К чему? К чему продолжать это томление?
— Не прощайтесь еще со мною, — повторила Ирина. — Я должна увидать вас еше раз… Опять такое немое расставанье, как в Москве, — нет, я этого не хочу. Вы можете теперь уйти, но вы должны обещать мне, дать мне честное слово, что вы не уедете, не увидевшись еще раз со мною.
— Вы этого желаете?
— Я этого требую. Если вы уедете, не простившись со мною, я вам никогда, никогда этого не прощу, слышите ли: никогда! Странно! — прибавила она, словно про себя, — я никак не могу себе представить, что я в Баде-не… Мне так и чудится, что я в Москве… Ступайте.
Литвинов встал.
— Ирина Павловна, — проговорил он, — дайте мне вашу руку.
Ирина покачала головой.
— Я вам сказала, что не хочу прощаться с вами…
— Я не на прощание прошу…
Ирина протянула было руку, но взглянула на Литвинова, в первый раз после его признания, — и отвела ее назад.
— Нет, нет, — шепнула она, — я не дам вам моей руки. Нет… нет. Ступайте.
Литвинов поклонился и вышел. Он не мог знать, отчего Ирина ему отказала в последнем дружеском пожатии… Он не мог знать, чего она боялась.
Он вышел, а Ирина снова опустилась на кресло и снова закрыла себе лицо.
XVII