«Не писал бог знает сколько: не было сил. Рука не держала перо. Но на «дежурства» ходил исправно. Вернее, ползал. За все время только один раз, в мае, подсел какой-то человек и назвал пароль. Пожилой, прекрасно одетый. Держался спокойно. Невозмутимо. Передал записку и ушел как ни в чем не бывало. А я… У меня волосы встали дыбом. «Сейчас схватят. Конец», — билось в голове. В каждом встречном, каждом прохожем я видел свою гибель. Однако ничего. Обошлось. Записка эта жгла мне руки, я на нее даже и не взглянул. Рад был, когда смог от нее избавиться.
Потом опять никого, и в пятницу новая встреча. На этот раз женщина. Молодая. Интересная. И зачем ей это надо, зачем она полезла в эту грязь, эту гнусность? Впрочем, не мне быть судьей. Эта на словах передала какую-то тарабарщину, что-то вроде того, будто прибыл какой-то музыкант и еще один, быстрый. Действуют, выходят на связь, ждут указаний. («Она, — мгновенно решил Горюнов, — Ева Евгеньевна. Непременно она. Только кто тот, другой, пожилой? Варламов? Неужели?») Я ничего не понял, а Он так и сиял, когда я передал Ему эту чушь. О мерзавец, как я его ненавижу, как ненавижу!..
Почему я ничего не пишу об этом проклятом приемнике? Правда, пользуюсь им редко. Он назначил определенные дни и часы, когда я должен ждать «Фауста», и я жду, жду. За все время условный марш звучал три раза, и каждый раз я выписывал цифры, выписывал и отдавал Ему. А вот с одной записи, в мае, снял копию. Зачем? Сам не знаю, но пусть будет у меня. Пусть лежит. А Он и не догадался, Он не знает, что у меня есть копия. А вдруг? Вдруг эта запись и пригодится? Вдруг… Нет, страшно подумать. Никогда, никогда не хватит у меня решимости. И все же!.. Пусть, пусть хранится у меня эта запись. И дальше — да, да, и дальше буду снимать копии. Буду!»
Тут же между страниц лежал клочок бумаги, испещренный цифрами, но только один. Единственный. Дальше шла последняя запись, кончавшаяся словами:
«Не могу. Нет сил. Костя… Кост… Не мо…»
Какие-нибудь полчаса — сорок минут спустя Горюнов со Скворецким сидели в кабинете комиссара. Виктор взволнованно докладывал содержание дневника инженера Бугрова. Комиссар, слушая Виктора, листал страницы тетради, бегло просматривал записи умершего.
— Да, — сказал он, захлопывая тетрадь, когда Горюнов умолк, — картина знакомая. Типичная, я бы сказал, картина. Сколько уж было за время войны случаев — и здесь, в Москве, и в других городах, — когда родителям, женам, невестам вручали посланьица от их сыновей, мужей, женихов, находящихся в плену, а затем, спекулируя на судьбе пленных, пытались вербовать. Чаще такие номера не проходят: люди идут к нам и все рассказывают. Вербовщик горит, а получателей писем мы выводим из-под удара. Бывает, конечно, и иначе. Вот и Бугров смалодушничал. А уж раз попал — не выберешься. Лапы у фашистской разведки цепкие: ни чести, ни совести, ни морали. Мерзавцы!.. Впрочем, все это досужие рассуждения. Кто же такой этот «Он», Он с большой буквы? Вы смотрите, как написан дневник, в каком страхе, с какой осторожностью: ни одной приметы, ни единого намека, раскрывающего личность вербовщика. Даже места явок не указаны, будь он неладен, этот Бугров!