— И еще одно, парни, — произнес он, возвысив голос. — Два дня назад я посетил ваши резервные окопы и… гм… пришел в ужас. В самый настоящий ужас. Санитарные условия у вас далеки от удовлетворительных. С гигиеной дела обстоят так же плохо, как с дисциплиной. Подумать только, я видел человеческие экскременты, лежащие прямо на земле! Вам всем известны инструкции, предписывающие в обязательном порядке закапывать отходы жизнедеятельности. Должен вам сказать, я такого не потерплю — просто не потерплю! Вы меня слышите? Я знаю, что в последнее время вас донимала неприятельская артиллерия, но это еще не повод уподобляться животным. Вы меня слышите? Если после наступления я обнаружу, что кто-то не содержит свой участок окопа в чистоте и порядке, согласно четко прописанным инструкциям, я наложу на этого человека или этих людей дисциплинарное взыскание! Это касается не только рядовых, но и офицеров.
Засим генерал Шют повернул вороного коня кругом и чуть ли не галопом поскакал прочь, провожаемый ошеломленными взглядами нескольких тысяч солдат и офицеров, стоящих под проливным дождем. Штабные адъютанты бросились к автомобилям, спеша последовать за ним.
На том дело не кончилось. Нас призвали к вниманию и заставили простоять под ливнем еще сорок минут: сначала полковник с пеной у рта долго распекал нас, повторяя замечания начальника насчет неубранных испражнений, а потом — когда полковник удалился — сержант-майор прочитал нам строгую лекцию про суровейшие наказания, ожидающие каждого, кто станет малодушно мешкать во время атаки. Напоследок сержант-майор зачитал бесконечный список имен — имен казненных за трусость людей, с указанием звания и воинской части каждого, точной даты, когда была проявлена преступная трусость, и, наконец, даты и часа казни. Все это произвело самое тягостное впечатление, и по возвращении в протекающие палатки мы думали больше о плавающем в лужах дерьме и о расстрельных командах, нежели о доблестной смерти за Короля и Отечество.
Кажется, я нашел более хитрый — или по крайней мере более надежный — способ выбраться из войны, чем самоубийство.
Сделав предыдущую запись, некоторое время просидел в палатке, сочиняя стихотворение. Записал его не в дневнике, а на листке почтовой бумаги, и лейтенант Рэддисон — Рэдди — случайно нашел этот листок и показал приятелям. Я рассвирепел, понятное дело, но уже оказалось слишком поздно. Стихотворение разошлось по лагерю и вызвало много смеха. Говорят, даже суровые старые сержанты остались от него в восторге, а рядовые уже распевают его, как строевую песню.
Пока лишь несколько офицеров знают, что автором данного сатирического сочинения являюсь я, но если об этом проведает полковник или любой из старших офицеров, вне всяких сомнений, мое имя в ближайшее время пополнит пресловутый список казненных. Капитан Браун знает, но он просто грозно зыркнул на меня и ничего не сказал. Подозреваю, стишок ему понравился.
Вот он:
К полудню бригада вернулась к резервным траншеям, а оттуда направилась на передовые позиции, которые до сегодняшнего утра занимала обескровленная 55-я дивизия. Все время, пока мы маршировали обратно под дождем, я слышал обрывки новой «строевой песни» нашей бригады. Но пение стихло, когда мы снова спустились в наши старые траншеи, а потом двинулись к участку передовой линии напротив Садовых Окопов.
Мне хотелось бы написать, что я настроен фаталистически, что уже проходил через все это и что после всего пережитого мне уже ничего не страшно, но на самом деле боюсь пуще прежнего. Мысль о смерти подобна бездонной черной пропасти, разверзшейся во мне. Шагая на передовую, смотрю на полевую мышь, убегающую с дороги в долину, и думаю: «Будет ли жива эта мышь через сорок восемь часов, когда я уже умру?»