— Да, да, это Шуйские казну деда и отца твоего пограбили, — подстрекали его втиравшиеся к нему в милость люди, — сосуды златы и серебряны исковали из нее, имена родителей своих на них подписали, будто это их родительское стяжание. А всем людям ведомо: при матери твоей и у князя Ивана Шуйского шуба была мухояр зелен на куницах, да и те верхи.
— Грабили, да еще ногами пинали матери моей добро, — злобно жаловался он. — А князь Иван ноги на постель отца клал.
— Да, а твоим именем и Мишурина истерзали, и владыку согнали, — подливали масла в огонь окружающие.
Что-то мелочное и бабье было во всех этих толках и сплетнях, но именно эти мелочи и воспринимались злопамятным ребенком.
Он слушал и грозил, что в будущем эти люди узнают, каково издеваться над государем. Глубокая ненависть к боярам уже сказывалась в этом ребенке, видевшем так много зла на своем веку.
От внимания бояр не могла укрыться эта злоба: дворец теперь полон доносчиков, наушников и шпионов. Бояре нашли средство умерить гнев мальчика.
— Играми бы ему тешиться, а не в дела мешаться, — толковали князья Шуйские. — Мал еще, чтоб дела ведать…
И вот вокруг него начала собираться разнузданная молодежь, развращенная до мозга костей, и тешила его. Тешила она его так, что с нею он забывал все. Он предавался несвойственным его возрасту порокам, развратничал с сверстниками в самом дворце, ездил на охоту, особенно наслаждаясь муками недобитых животных, сбрасывал ради мучительства собак с высокого крыльца, смотря, как они с визгом и воем разбивались о помост, скакал на бешеных лошадях, давя на улице прохожих и заливаясь смехом в ответ на пугливые крики или стоны. О делах не было уже и помину.
— Пусть себе тешится, — говорили Шуйские. — Малолетен еще!
Кроме бесчинств юного государя бесчинствовали теперь в Москве князья Глинские и их челядь, бесчинствовали и князья Шуйские, и их холопы. В городе же только и разносились слухи о том, что одного боярина схватили и посадили в темницу, другого сослали в заточение. Одни правители сменялись другими. Едва успели поставить на место лишенного метрополии Даниила нового митрополита Иоасафа, как и он оказался не угодным князю Ивану Шуйскому, в свою очередь лишившемуся на время власти и смененному опять князем Иваном Вельским.
Князь Иван Шуйский не мог этого стерпеть и устроил настоящий заговор. Ночью 3 января 1542 года в Кремле произошел открытый бунт. Бунтовщики схватили князя Ивана Вельского в его доме, из покоев юного государя вытащили князя Петра Щенятева, начали бить каменьями окна в митрополичьих палатах, погнались за митрополитом сперва в Троицкое подворье, потом в покои государя, притащили придворных попов и приказали за три часа до света петь заутреню.
Дворец походил в эту ночь на лагерь опьяневших мятежников, и несчастный мальчик великий князь дрожал, как в лихорадке, от страха за себя, не смея ни за кого вступиться, не смея никого выгнать.
Для Москвы наставали времена бунтов и казней…
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА I
Суров и дик был в старые годы малонаселенный север с огромными глыбами различных каменных пород, как бы набросанными какими-то титанами среди то песчаных, то болотистых местностей, с его первобытными лесами, с высокими, большею частью хвойными деревьями, с мелким спутанным кустарником, почти без проезжих дорог, с узкими тропами, там и тут проложенными не то зверьем, не то людьми. Легко было здесь затеряться путнику, даже знающему с малолетства эти лесные тропы, и еще опаснее было попасть на них пришельцу из далекого края. Надо было хорошо знать местность, чтобы не затеряться в этом диком, созданном самою природою лабиринте, изучить здесь каждый камень, каждый пригорок, которые только и служили указаниями, куда надо свернуть, вправо или влево, чтобы попасть в то или другое место. Особенно невесело было попасть сюда в пасмурные дни, когда и без того мрачный хвойный лес и темные каменные глыбы смотрят еще угрюмее и суровее.
В один из таких летних дней, когда по небу клубились низко нависнувшие над землею черные тучи, по лесу заонежской пятины новгородской области брел одинокий путник. Он был еще молод, строен, красив собою, но изнурен до последней степени. Крайняя усталость сказывалась в его походке, в выражении его сильно осунувшегося лица. Он был одет в крестьянскую бедную одежду, и она была крайне заношена, местами прорвана. Лапти едва держались на сильно натертых распухших от долгой ходьбы, местами исцарапанных до крови и едва переступавших ногах. Сразу можно было определить, что он долго был в дороге и не спускал с плеч своей одежды. Добравшись по пустынной тропе до одного из перекрестков, он на минуту устало, с беспомощным выражением на лице, остановился в раздумьи.
— Куда теперь идти? — проговорил он, бросая тревожный взгляд кругом. — Кажись, совсем я сбился с дороги.
Он огляделся, вздохнул и решил:
— Что ж, пойду вперед этою же тропой. Авось, дойду до какого-нибудь жилья. Свернешь, еще более запутаешься.