Духовенство и бояре с царем Иваном Васильевичем во главе собрались в Успенском соборе и торжественно в полном молчании уселись по местам. Первенствовал на суде новгородский владыка Пимен. Никогда еще он не чувствовал себя более сильным и счастливым, чем теперь. Он сознавал, что его враг, незначительный настоятель Соловецкой обители, вдруг сделавшийся московским митрополитом, обречен на гибель, а ему самому открывается место митрополита московского. Он был старшим из всех владык, к нему благоволил теперь царь. Все окружающие тоже смотрели на Пимена, как на преемника Филипппа, и более чем когда-нибудь боялись возвысить голос за последнего. Во времена великого князя Василия Ивановича еще были среди духовенства такие смельчаки, которые подали голос против самого великого князя даже в таком деле, как его развод. Теперь эта пора прошла без возвратно, и царь Иван Васильевич знал, что все будут говорить то, чего потребует он, несмотря на то, что среди этой массы людей многие были убеждены в невиновности владыки Отсутствовали на суде только доносчики и клеветники, так как главные враги Филиппа побоялись на первый раз очной ставки их и митрополита Его уменье влиять на людей было очевидно даже для них, и он мог смутить доносчиков, особенно Паисия. Зарождался в мелких душах и суеверный страх не чародей ли Филипп, не это ли придает ему смелости?
Его ввели в собор в полном облачении и поставили перед судьями
Обвинители заговорили поочередно, исчисляя его вины. Пимен, Пафнутий, Феодосий, князь Гемкин, все эти лица старались отличиться друг перед другом, обличая митрополита в враждебных замыслах против царя, перебивая друг друга в своем усердии перед царем. И бегство из Москвы во время казней Колычевых, и приветливые прием Сильвестра, и заступничество за земцев, и нападки на опричнину, все ставилось в вину митрополиту. Филипп молчал: ему было не в чем и не для чего оправдываться. Все, что он слышал из уст врагов, было ложью, ложью и только ложью. С колыбели преданный московским самодержавцам, он мог огорчаться поведением царя, недостойным высокого царского сана, но мятежником он не был и не мог быть.
Наконец обвинители смолкли, точно утомились лгать. Тогда митрополит поднял голову и обратился к царю.
— Государь, — заговорил он ровным голосом, — не думай, что я боюсь тебя, что я боюсь смерти за правое дело. Мне уже шестьдесят лет. Я жил от юности честно и беспорочно, не знав в пустынной жизни ни мятежных страстей, ни мирских козней. Так хочу и душу мою предать Богу, судье твоему и моему. Лучше мне принять венец невинного мученика, чем быть митрополитом, безмолвно смотря на мучительство и беззаконие. Я творю тебе угодное: вот мой жезл, вот мой белый клобук, вот моя мантия…
Он начал неторопливо слагать с себя эти знаки своего сана.
— Я более не митрополит, — сказал он наконец. И, обращаясь к духовенству, он прибавил:
— А вам, святители, архиепископы, епископы, архимандриты, игумены, иереи и все духовные отцы, оставляю повеление: пасите стадо ваше, памятуя, что за него вы ответчики перед Богом. Бойтесь убивающих душу больше, чем убивающих тело. Предаю себя и душу свою в руки Господа!
Спокойный и невозмутимый, он повернулся к дверям, намереваясь уйти из собора. Царь повелительно крикнул ему:
— Остановись! Хитро ты придумал, чернец, от суда уйти! Не тебе судить самого себя, дожидайся суда других и осуждения!
Он указал Филиппу на сложенные им знаки митрополичьего сана.
— Надевай снова одежду свою да служи обедню в Михайлов день!
Митрополит, не возражая, не колеблясь, надел снова клобук и мантию и взял свой жезл. Его спокойствие приводило царя в еще большую ярость, чем могли бы сделать это всякие возражения. Окружающие перешептывались и доказывали царю, что именно это невозможное спокойствие митрополита и есть явный признак его мятежного духа. Царь зловеще молчал и не говорил ни духовным лицам, ни боярам, что он думает предпринять далее.
Вернувшись во дворец, он призвал к себе своих любимых опричников и начал с ними таинственную беседу. Он делал распоряжение относительно участи митрополита. Среди этих бесед он неожиданно спросил:
— А что на Москве? Тихо?
— С чего ей не быть тихой? — ответил Малюта Скуратов. — Забились все в норы, словно кроты.
Царь Иван Васильевич подозрительно посмотрел на него.
— За митрополита-то своего, видно, не думают вступаться? — сказал он и вздохнул. — Не раз тоже мятежи затевали. В сиротстве моем, без отца и матери, всякие обиды мне чинили. Бабку мою покойницу, княгиню Анну Глинскую, растерзать хотели, дядю, князя Глинского, в храме Божием убили.
— Что было, то быльем поросло, — проговорил Малюта Скуратов. — Не такие теперь времена, государь. Да и на что твои верные слуги, как не на то, чтобы Москва дохнуть не смела против тебя?
Царь Иван Васильевич усмехнулся злой усмешкой:
— Вот посмотрим, каково Москва любит Филиппа. И прибавил:
— А наготове будьте!