Старый конюх, почесывая в затылке, поднялся с пенька и любовно и заботливо заметил своему господину:
– Как бы не заприметили, что ты уехал с пира! Государь великий князь, да и наш князь могут разгневаться.
Молодой человек ответил:
– Не по себе мне, Ермолай, голову разломило. Старик покачал седою головою.
– Разломит тут голову, как все нечистые, тьфу ты, Господи, во все голоса воют…
Он с лаской посмотрел на молодого человека и с опаской повторил:
– Только бы вот не заприметили…
– Ну, кто заприметит! Никто и себя, чай, теперь не помнит тут. А заприметят – подумают, что без задних ног лежу где-нибудь.
– Оно, пожалуй, что и так, – согласился старик, возясь около коня. – Иные уж давно под лавками лежат, ровно черту, тьфу ты, Господи, душу отдали…
Он вздохнул.
– Видно, не ко двору мы тутотка, ты по молодости, я по старости лет. В деревне-то мы с тобой теперь седьмой сон, поди, видели бы…
– Ну, сон не сон, а все же не эту мерзость видели бы, – ответил Колычев.
– Уж истинно мерзость, тьфу ты, Господи. Боярыне бы нашей, матушке твоей, порассказать – ни в жисть не поверила бы… "Ты, – наказывала, – Ермолай, береги его". Обережешь тут… И как это только Федор Степанович приладится тут, когда время придет – ума не приложу. Уж и теперь-то он, ровно свеча воска чистого, перед Господом горит, а в лета войдет – еще степеннее станет, еще тяжелее будет ему в омуте-то этом…
Молодой Колычев уже ловко вскочил на своего коня, старик не без труда, согнувшись и карабкаясь, влез на своего, и оба, незаметно, свернули в сторону от шатров, походивших теперь на пьяный цыганский табор, точно беглецы, спасающиеся из вражеского стана. Старик, не умолкая, ругал Москву и москвичей, сожалел о покинутой Деревне, радовался, что они снова скоро уедут из Москвы в новгородские земли и с сокрушением соболезновал о молодом Федоре Степановиче Колычеве, троюродном брате Гавриила Владимировича. Федору Степановичу, как он ни вертись, придется жить при великокняжеском Дворе, а он человек – такой человек, что другого такого старик и не видывал. И приветливостью, и умом, и красотою, всем Господь его наделил. Старик, казалось, мог бы до белого утра, не уставая, выхвалять полюбившегося ему юношу…
Уже начинало смеркаться, и они скоро скрылись в сероватой тяжелой мгле осеннего вечера, сквозь которую; на краю неба, как красный налитый кровью шар, едва виднелось заходящее солнце…
ГЛАВА II
Гавриил Владимирович Колычев и его старый слуга направились по дороге к Москве, чтобы там пробраться к палатам боярина Степана Ивановича Колычева, у которого на время остановился Гавриил Владимирович в качестве дальнего родственника.
– А и много же храмов понастроил в Москве государь великий князь, – заметил молодой Колычев, всматриваясь вдаль на мерцавшие в вечерней мгле своею позолотою купола Благовещенского собора. – Любит строиться, нечего сказать, и изукрасил Москву.
– Храмов много, да благочестия мало, – ответил ворчливо старый Ермолай, за все и про все придиравшийся к Москве. – Молиться лень, а бесов, тьфу ты, Господи, каждый рад тешить.
– А где благочестия-то ныне много, старик? – проговорил молодой Колычев. – Насчет этого и у нас в Новгороде не лучше. В церковь, как на базар, ходят, чтобы свои дела обделать, дешево купить, дорого продать, и стоят-то иные с покрытыми головами, на посохи опираясь да одеждой своей бахвалясь.
Он махнул рукой.
– Нет, благочестия везде мало! Не одна Москва в этом грешна.
Они замолчали, вглядываясь в окружавшую их местность и стараясь не сбиться с пути. Для них все было ново на дороге к малознакомой им Москве.